Последняя капля: история о том, как одна швабра лишила сына поддержки матери
— Спасибо, Родя, — сказала я. Голос прозвучал ровно, почти безразлично. — Как заботливо.
Я встала, взяла эту пластиковую швабру и, не глядя ни на кого, прошла через всю комнату. Мои движения были неторопливыми, выверенными, даже изящными. Я дошла до угла у двери, аккуратно прислонила швабру к стене и вернулась за стол. Молча.
Никто больше не смеялся. Я села на свое место во главе стола. Шум праздника вернулся, но для меня он изменился. Он стал плоским, двухмерным, как картинка в старом телевизоре. Я видела, как двигаются губы гостей, слышала обрывки их смеха, но слова больше не складывались в смысл. Они были просто звуками, пустыми оболочками.
Я двигалась среди них, как призрак на собственном пиру. Вот двоюродный брат мужа, Семен, протягивает пустой бокал — я беру бутылку и молча наливаю ему водки. Вот жена его тянется через стол за салатником — я пододвигаю его ближе. Я улыбалась, когда кто-то рассказывал анекдот. Кивала, когда кто-то поднимал тост. Мое тело действовало по привычке, заученной десятилетиями. Оно знало, как быть хозяйкой, как угождать, как создавать уют для других.
А я… я наблюдала за всем этим со стороны, из ледяной тишины, что поселилась у меня в груди. Мои глаза были здесь, за столом, но смотрела я сквозь них, вглубь прожитых лет. Годы безотказной работы, бесконечных заготовок на зиму, вымытых полов и накрытых столов. Раньше я думала, что это любовь. Что это моя жертва на алтарь семьи. Но сейчас, после этой швабры, я поняла: это не было жертвой. Жертву ценят. А это была просто эксплуатация.
В моей голове с холодной хирургической ясностью всплывали картинки. Вот я, три года назад, снимаю со сберкнижки почти все свои гробовые, чтобы оплатить Родиону ремонт машины. Он тогда приехал расстроенный, жаловался, что в сервисе насчитали целое состояние. «Мам, ну ты же понимаешь, без машины как без ног. А у нас с Мариной сейчас каждая копейка на счету, отпуск планируем». Я понимала. Я всегда все понимала. Я отдала ему деньги, а сама ту зиму проходила в старом пальто, потому что на новое уже не хватило.
Унижение со шваброй было не оскорблением. Нет. Оно было диагнозом. Точным и беспощадным диагнозом моего состояния. Врачи ставят диагноз, чтобы назначить лечение. И мой сын, сам того не ведая, выписал мне рецепт. Он не сказал ничего нового. Он просто озвучил то, кем я для них стала. Я не была больше матерью, бабушкой, главой семьи. Я была функцией. Бесплатным приложением к даче. Повар, уборщица, садовник. Вечная, безотказная старуха, у которой всегда все готово.
Я вдруг очень ясно вспомнила Матвея. Моего мужа. День, когда мы только-только достроили этот дом. Он тогда принес из питомника маленький саженец кедра. Совсем тоненький прутик. Мы посадили его у самых ворот. Матвей вытер руки о штаны, обнял меня за плечи и сказал, глядя на дом, на сад, на этот саженец:
«Это твоя крепость, Аглаша. Твоя. Никогда не позволяй никому сделать тебя в ней прислугой».
Кедр вырос в огромное, могучее дерево. А я… я позволила. Я сама, своими руками превратила свою крепость в постоялый двор, а себя — в его безропотную прислугу.
Я подняла глаза от тарелки, к которой так и не притронулась. Мой взгляд скользнул по столу. Вот Марина. Хвастается новой кофточкой какой-то своей подруги. Кофточка красивая, кашемировая. Наверное, дорогая. А вот Родион оживленно обсуждает с Семеном рыбалку, свой новый навороченный спиннинг. Я знала, сколько стоит этот спиннинг. И эта кофточка. Они стоили ровно 40 тысяч.
Каждое пятое число месяца я шла в город, в отделение банка. Я снимала со своего счета — счета, куда приходит моя большая вдовья пенсия за Матвея, героя-орденоносца, и куда я десятилетиями складывала все, что могла — ровно 40 тысяч, и переводила их на карточку Родиону. Он называл это «добавкой к пенсии». «Мам, ну что тебе одной нужно? А нам подспорье». Они думали, я перевожу им жалкие крохи. Они не знали, что эта «добавка» — это вся их беззаботная жизнь. Это оплаченный кредит за их иномарку. Это их отпуск в Турции. Это Маринины сапожки и Родионовы удочки. А я жила на остатки. Экономно, скромно, как и привыкла. Мне ведь одной ничего не нужно.
Эта мысль больше не причиняла боли. Она просто легла еще одним холодным, отшлифованным камнем в фундамент моей новой решимости. Внутри меня не было злости. Злость — это горячее, бурлящее чувство. А у меня внутри все застыло. Годы обид, проглоченных слов, незамеченного труда — все это спрессовалось, кристаллизовалось в один-единственный, идеально чистый и твердый алмаз. Алмаз моей воли.
И в этот момент мой взгляд встретился со взглядом Сонечки. Она сидела напротив, не ела, не пила, только смотрела на меня. И в ее семнадцатилетних глазах я увидела все. Там не было жалости, которая унижает. Там было другое: жгучий, недетский стыд за родителей и чистое, праведное негодование. Она смотрела на меня так, будто просила прощения за них. За их слепоту, за их жестокость. Этот взгляд стал последней каплей. Он подтвердил, что я не сошла с ума. Что я все поняла правильно.
Спасибо, внученька. Ты все увидела. Ты все поняла. Этот взгляд словно влил в меня последнюю порцию стали.
Настенные часы с кукушкой, старые, еще матвеевские, пробили половину двенадцатого. Гости оживились, заговорили про речь президента, начали проверять, охлаждено ли шампанское. А я смотрела на длинную секундную стрелку, которая неумолимо отмеряла последние минуты старого года. Последние минуты моей старой жизни.
Тик-так. Каждый удар маятника отдавался в моей голове как удар молота по наковальне. Тик-так. Уходит год, в котором я была старухой. Тик-так. Наступает год, в котором я стану Аглаей Денисовной Беловой.
Когда по телевизору зазвучали куранты, все за столом вскочили с бокалами в руках, с заготовленными улыбками. Первый удар. Я осталась сидеть. Второй удар. Я медленно, не отрывая взгляда от елки, взяла свой бокал с шампанским, к которому так и не притронулась за весь вечер. Третий удар. Холодное стекло обожгло пальцы. Четвертый. Пятый. Шестой. Я чувствовала, как с каждым ударом мой позвоночник выпрямляется, расправляются плечи. Десятый. Одиннадцатый. Двенадцатый…