Два разных мира: как встреча с сиделкой с трудным прошлым перевернула жизнь богатого пациента
— Ноги, — простонал Глеб, кусая губы от боли. — Горят. Полина, они горят!
Она откинула одеяло, коснулась его ступней. Они были горячими, красными. Кровообращение восстанавливалось, нервы просыпались, взрываясь сигналами боли в мозг, который отвык их слышать. Полина подняла на него глаза. В темноте они светились торжеством.
— Терпи, — сказала она, сжимая его руку. — Это хорошая боль, Глеб. Это самая лучшая боль на свете. Ты возвращаешься.
Декабрь в тот год выдался лютым. Снег валил стеной, засыпая поселок Сосновый Бор по самые крыши, превращая элитные особняки в белые сугробы. Ветер выл в каминных трубах, как голодный волк, и от этого звука в огромном доме становилось еще неуютнее. Но страшнее вьюги за окном была буря, бушевавшая внутри Глеба.
Возвращение чувствительности, о котором так мечтала Полина, обернулось адом. Нервы, спавшие два года, просыпались не ласковым теплом, а огнем. Глебу казалось, что с его ног живьем сдирают кожу, поливают мышцы кислотой и вкручивают в кости раскаленные шурупы. Обезболивающие не помогали. Он не спал третьи сутки. Его лицо осунулось, глаза запали и горели лихорадочным блеском, а под ними залегли черные круги, похожие на синяки от побоев. Полина практически жила в его комнате. Она дремала в кресле урывками по десять-пятнадцать минут, вздрагивая от каждого стона подопечного.
— Убей меня! — хрипел Глеб, вцепившись в спинку кровати. — Полина, сделай укол. Смертельный. Я не могу больше. Не могу.
— Терпи. — Она меняла холодный компресс на его лбу, хотя сама едва держалась на ногах от усталости. — Это нервы прорастают. Эта жизнь возвращается, Глеб. Рождаться всегда больно.
— К черту такую жизнь! Пусть отрежут их! Пусть я буду обрубком, но только чтобы не болело!
В доме царила гнетущая атмосфера. Аркадий Ильич, видя мучения сына, почернел лицом и старался лишний раз не заходить в комнату, запираясь в кабинете с бутылкой коньяка. Анна Павловна ходила на цыпочках, пугаясь собственной тени. Напряжение копилось, как электричество перед грозой. И разряд ударил за два дня до Нового года.
Анна Павловна решила украсить дом. Ей казалось, что запах хвои и блеск мишуры хоть немного разгонят этот мрак. Она принесла в гостиную пушистую елку, достала коробки со старыми советскими игрушками: стеклянными космонавтами, шишками, часами, застывшими на без пяти двенадцать. Глеба вывезли в гостиную, надеясь, что смена обстановки его отвлечет. Он сидел в коляске, укутанный пледом, и смотрел на суету мачехи тяжелым, ненавидящим взглядом. Боль в ногах немного отступила, сменившись тупой, ноющей ломотой. Но настроение от этого не улучшилось. Наоборот, передышка дала силы для злости.
— Смотри, Глебушка, — ворковала Анна Павловна, вешая на ветку серебряный шар. — Помнишь этот шар? Ты его маленьким разбить боялся, все пальчиком трогал.
— Не помню, — буркнул он.
— А вот гирлянда, сейчас включим. — Она суетливо искала розетку. — Будет праздник. Аркаша гуся заказал фермерского, может, и ты поешь? Полина говорит, у тебя совсем аппетита нет.
Глеб молчал. Внутри него поднималась мутная черная волна раздражения. Эта женщина с ее фальшивым уютом, с ее заботой, с ее мягким голосом — она бесила его до дрожи. Она была живой, здоровой, она ходила своими ногами, она спала с его отцом, заняв место его покойной матери. И сейчас она смела изображать семью, когда его жизнь рухнула, когда Жанна готовилась к свадьбе, а он гнил заживо.
— Знаешь, чего я хочу? — тихо спросил Глеб.
Анна Павловна обернулась, радостно улыбаясь.
— Чего, родной? Оливье или пирожков с капустой? Я испеку.
— Я хочу, чтобы ты сдохла, — отчетливо произнес он.
Улыбка сползла с лица женщины, как плохо приклеенная маска. Она замерла с елочной игрушкой в руке.
— Глеб, что ты такое говоришь?
— Что слышала! Ты думаешь, я не вижу? Ты же ждешь, пока отец кони двинет. Тебе же завод нужен, бабки его. А тут я, калека, обуза, наследничек. Мешаю тебе, да?
— Господи, Глеб, побойся бога. Я же люблю вас.
— Любишь?