Миллионер отправил избалованную дочь в глухую деревню: кем она вернулась через полгода
— Я, дядя Паша.
Старик вскочил, опрокинув банку с винтиками. Они со звоном рассыпались по полу, но он даже не посмотрел вниз. Подбежал к Николаю, обхватил его сухими и жёсткими руками, прижался щекой к мокрой куртке. Николай почувствовал, как ком, стоявший в горле с самого вокзала, начал таять. Он осторожно обнял старика в ответ, боясь сломать его хрупкие кости.
— Живой, вернулся, — бормотал дядя Паша, хлопая его по спине. — А я уж думал, не доживу, думал, помру, а часы твои так и будут лежать.
— Какие часы?
— Отцовские, командирские. Ты же мне их принёс за неделю до того, как… ну, как случилось всё. Пружина там лопнула, я починил. Лежат, ждут.
Дядя Паша засуетился, потащил Николая к столу, смахнул в сторону инструменты, достал откуда-то из недр верстака электрический чайник и пачку сушек.
— Садись, садись, сейчас чаю сообразим. Купчик такой заварю, мёртвого поднимет. Рассказывай, как ты, куда теперь?
Николай сел на шаткий табурет. Тепло подвала, тиканье сотен механизмов на стенах — от огромных с маятником до крошечных будильников — всё это действовало успокаивающе. Здесь время не бежало, не летело, оно мерно текло, подчиняясь законам механики, а не людской злобе.
— На завод ходил, — сказал Николай, принимая чашку с горячим, почти чёрным чаем. — Не взяли.
Дядя Паша тяжело вздохнул, покачал головой.
— Понятное дело, сейчас времена такие, Коля. Человека за бумажкой не видят. Им бы всё блестело, да подешевле. Одноразовый век наступил. Часы китайские несут, они год ходят и в мусорку, а механизм чинить никто не хочет. Души в вещах не осталось, и в людях тоже.
— Мать… — Николай запнулся, это было самое трудное слово.
— Знаю, — кивнул старик, и лицо его сразу посуровело. — Хорошая была женщина, Анна Петровна, святая. Я ходил к ней, пока ноги носили. Помогали мы ей всем двором, кто чем мог. Она тебя ждала, Коля, каждый день в окно смотрела. Угасла быстро. Врачи сказали, есть сердце, а я думаю — тоска. Тоска сердце любое сточит быстрее напильника.
Николай сжал кружку. Он знал это, чувствовал. Вина была не острой иглой, а тупой, ноющей тяжестью, которая теперь навсегда поселилась в груди.
— Ключи от квартиры есть? — деловито спросил дядя Паша, меняя тему. Он видел, что парню нужно время отдышаться.
— Есть, у соседки запасные были.
— Забирай, живи, работу найдём. Руки у тебя есть, голова на месте, не пропадёшь. Главное, не озлобиться, Коля. Тюрьма, она ведь не стены, она в голове. Если волком на мир смотреть, мир на тебя облаву устроит.
Они просидели ещё час. Дядя Паша рассказывал новости двора. Кто умер, кто родился, кто спился. Жизнь шла своим чередом, равнодушно перемалывая судьбы. Николай слушал, кивал, грел руки о кружку.
Когда он собрался уходить, старик достал из ящика стола часы на широком кожаном ремешке.
— Держи. Ходят секунду в секунду, как сердце у молодого.
Николай надел часы. Тяжесть металла на запястье была привычной и успокаивающей. Это была единственная вещь, оставшаяся от отца, которого он почти не помнил.
— Спасибо, дядя Паша, я зайду на днях.
— Заходи. И помни, ты не один. Пока хоть одни часы в этом городе тикают, время есть.
На улице уже совсем стемнело. Фонари горели через один, выхватывая из темноты кружащиеся мокрые хлопья снега. Николай шел к своему дому, чувствуя, как усталость наваливается на плечи бетонной плитой. Ему хотелось одного — упасть и уснуть. Забыть этот день, забыть взгляды, забыть унижение в отделе кадров.
Он свернул в подворотню, чтобы срезать путь через дворы. Здесь было темно, хоть глаз выколи. Под ногами хлюпала ледяная жижа. Внезапно он услышал звук. Тихий, жалобный, едва различимый за шумом ветра — скулёж. Николай остановился, прислушался. Звук доносился из-за мусорных контейнеров. Кто-то другой прошел бы мимо, мало ли кто скулит в подворотнях города — кошки, собаки, бездомные. Но Николай не мог пройти. У него была странная особенность, за которую его в тюрьме называли блаженным: он физически не переносил чужую беспомощность.
Он подошёл к бакам, достал из кармана дешёвую зажигалку, чиркнул колёсиком. Слабый огонёк осветил груду картонных коробок. В одной из них, сжавшись в комок, лежало нечто грязное, мокрое и дрожащее. Щенок. Совсем маленький, месяца два от роду. Крупный, головастый, но истощённый до скелета. Шерсть свалялась, один глаз заплыл. Он дрожал так сильно, что картонная коробка вибрировала. Рядом валялся кусок заплесневелой колбасы, к которому щенок даже не притронулся. Сил не было.
— Ну, здравствуй, бедолага, — тихо сказал Николай.
Щенок перестал скулить и поднял на него здоровый глаз. В этом взгляде было столько вселенской тоски и обречённости, что у Николая перехватило дыхание. Он видел этот взгляд сегодня утром, в зеркале.
— Что, тоже выгнали? — спросил он, присаживаясь на корточки. — Тоже рожей не вышел для этого красивого мира?
Щенок попытался лизнуть его руку, но язык был сухой и шершавый. Он просто ткнулся мокрым носом в ладонь и затих, словно отдавая последние крохи тепла.
Николай погасил зажигалку. Решение пришло мгновенно, без раздумий. Он расстегнул куртку, снял с себя шерстяной шарф — старый колючий материнский подарок — и аккуратно завернул в него щенка. Потом сунул тёплый свёрток за пазуху, ближе к телу. Щенок пискнул и заворочался, устраиваясь поудобнее.
— Ничего, брат, — прошептал Николай, чувствуя, как маленькое сердце бьётся в унисон с его собственным. — Прорвёмся. У нас с тобой теперь одна дорога.
Он вышел из подворотни и уверенно зашагал к дому. В окнах пятиэтажки горел свет — жёлтый, синий, белый. Там за шторами люди пили чай, смотрели телевизор, ругались и мирились. Там была жизнь.
Николай поднялся на третий этаж. Ключ повернулся в замке с трудом, пришлось навалиться плечом. Дверь распахнулась, пахнуло затхлостью нежилого помещения. Он нащупал выключатель. Лампочка под потолком мигнула и загорелась тусклым светом, осветив выцветшие обои в цветочек, старый сервант с пустыми полками и фотографию в чёрной рамке на столе. С фотографии на него смотрела мама, молодая, улыбающаяся, в ситцевом платье.
Николай аккуратно достал щенка из-за пазухи и положил его на старый диван.
— Вот мы и дома, — сказал он, глядя на фото. — Принимай гостей, мама.
Щенок вздохнул, глубоко, по-человечески, и закрыл глаза. Николай сел рядом, погладил грязную шерсть и впервые за пять лет почувствовал, что ледяная корка внутри него дала трещину. Он был дома, и он был не один.
Утро началось не с будильника, а с влажного прикосновения к щеке. Шершавый язык настойчиво скрёб кожу, смывая остатки сна. Николай открыл глаза. Прямо перед ним, уперевшись передними лапами в грудь, сидел вчерашний найдёныш. Отмытый, он оказался не серым, а песочно-рыжим с белой манишкой на груди. Живот у пса раздулся от съеденной накануне каши, но глаза смотрели требовательно.
— Проснулся, бродяга? — хрипло спросил Николай, ссаживая щенка на пол. — Жрать хочешь?