Он мечтал об этой работе. Но фото в рамке заставило его порвать резюме
Герман не думал. Память включила автоматическое действие, голос матери, далекий, но ясный. «Помогай людям, когда можешь. Это делает тебя человеком». Он перемахнул через забор, рванул к дому. Кто-то кричал ему вслед остановиться, не лезть, но он не слушал.
Дверь была открыта нараспашку. Дым ударил в лицо, густой, черный, глаза мгновенно залились слезами. Герман зажмурился, нащупал перила лестницы. Поднялся на второй этаж, ступени трещали, огонь лизал их снизу. Жар был невыносимым.
Дверь в комнату. Он толкнул ее плечом, ворвался внутрь. Девочка сидела в углу, сжавшись в комок. Лицо мокрое от слез и копоти. Она задыхалась, кашляла, не могла кричать. «Пошли». Герман схватил ее за руку, потащил к двери.
Но в коридоре лестница рухнула, с грохотом, треском осыпались балки. Путь вниз отрезан. Паника. Окно. Это единственный выход. Герман рванул к шкафу, распахнул его. Нашел простыни. Он стал связывать их узлами, руки дрожали, узлы получались кривыми, но крепкими.
Один конец привязал к ножке массивной кровати. Другим обмотал девочку под мышками. «Держись!» — крикнул он, распахивая окно. Холод ударил в лицо, снег блестел внизу. Высота — метров пять. Снег смягчит. Он опустил ее вниз, медленно, стараясь не дергать.
Руки горели, кожа лопалась, но он держал. Внизу люди поймали ее, развязали простыни. Герман перебросил ноги через подоконник, спрыгнул. Удар! Боль в лодыжке, острая, но адреналин не давал ее почувствовать. Он поднялся, огляделся.
Девочка плакала в руках у женщины, ее укутывали одеялом. Вдалеке завыла сирена, скорая, пожарная. Люди окружили Германа, благодарили, кто-то снимал на телефон. Журналист, сосед с профессиональной камерой, щелкал кадры. Вспышка слепила глаза. Герман испугался.
Его лицо, его фотографии. А он нарушал закон, воровал. Полиция. Вопросы. Тюрьма. Пока все суетились вокруг девочки, он отступил в тень, развернулся, побежал. Через забор, через пустырь, обратно в свой недостроенный дом.
Собрал вещи, быстро, дрожащими руками. Ушел из поселка навсегда. Но что-то в нем изменилось в ту ночь. Он спас жизнь. Не украл, не прятался, спас. Вспомнил, кем был когда-то. Сыном Светланы, которая учила помогать людям.
Суббота пришла слишком медленно и слишком быстро одновременно. Герман стоял у входа в Мариинский парк в восемнадцать ноль-ноль, и руки его потели, несмотря на сентябрьскую прохладу. Рубашка, новая, купленная на последние свободные деньги, колола шею воротником.
Джинсы отутюжены до стрелок. В кармане пять тысяч гривен, отложенные с первой зарплаты. Он рассчитал все, билеты в кино, кафе, такси на обратную дорогу. Запас на непредвиденное. Он нервничал как перед экзаменом, где ставка — вся жизнь.
Когда Есения появилась, мир на секунду качнулся. Она была в простом бежевом платье до колен, легком кардигане, волосы распущены, никаких украшений, никакой дорогой одежды. Она хотела быть обычной. И это делало ее еще прекраснее.
«Привет», — сказала она, и голос дрогнул, едва заметно, но он услышал. «Привет», — ответил Герман, и вдруг все напряжение схлынуло. Она здесь. Она пришла. Она улыбается.
Они пошли по аллеям парка, неспешно, рядом, но не касаясь друг друга. Вечерний Киев гудел вокруг, машины, смех компаний на летних верандах, музыка из открытых окон. Парк встретил их золотым светом фонарей. Молодежь сидела на скамейках, парочки гуляли по дорожкам, где-то играл уличный музыкант на гитаре.
Есения остановилась у ограды, смотрела на Днепр и левый берег. Герман встал рядом. «Знаешь», — сказала она тихо, — «я думала, что ты не придешь, что испугаешься и передумаешь». «Я тоже так думал», — признался Герман. «Про себя».
Она рассмеялась, легко, искренне, и звук этот был как теплый ветер. Они пошли дальше, и разговор потек сам собой, удивительно легко, будто они знали друг друга не неделю, а годы. Есения рассказывала о своей жизни, и в голосе ее звучали те же ноты, что и в голосе Германа — одиночество, непонятость, поиск себя.
«Мама умерла, когда я родилась», — говорила она, глядя на дорожку под ногами. «Папа остался один. Он растил меня как умел, но работа поглощала его по двенадцать-четырнадцать часов в день. Компанию он строил с нуля, вкладывал все силы. Я понимала это даже ребенком, но понимание не грело».
«Я росла с нянями, потом с репетиторами. А когда мне было десять, папа женился на Инге». Герман слушал, не перебивая. В ее словах была боль, старая, но не зажившая. «Инга. Она не била меня, не кричала. Просто смотрела так, будто я была мебелью. Неудобной, ненужной».
«Она терпела меня ради папы, ради денег. А я терпела ее, потому что не хотела расстраивать отца. Он был счастлив, что больше не один. Я молчала. Даже когда узнала, что она изменяет ему, видела сообщение в ее телефоне, случайно. Молчала, потому что боялась разрушить его хрупкое спокойствие».
«И в ту ночь», — Герман произнес это осторожно, — «в ночь пожара, ее не было дома?». Есения кивнула, и руки ее сжались в кулаки. «Она уехала к любовнику. Оставила меня одну в доме. Сказала, что уезжает к подруге, но я знала, лгала. И когда начался пожар, я была одна. Задыхалась, не могла выбраться, думала, все, конец. А потом ты».
Голос сорвался. «А потом ты пришел». Герман остановился, развернул ее к себе за плечи. На лице ее блестели слезы. «Ты выжила», — сказал он твердо. «Вот что важно. Ты выжила, выросла, стала сильной».
«Мы оба выжили», — прошептала Есения. «Мы оба росли в домах, где нас не любили настоящей любовью. Где нас терпели, использовали, предавали. Но мы не сломались». После прогулки они зашли в кафе на Подоле, уютное место с деревянными столами и приглушенным светом.
Герман взял меню, начал считать в уме, и живот сжался. Цены были выше, чем он рассчитывал. Пицца – четыреста, паста – пятьсот, салаты по триста. Если заказать на двоих с напитками, выйдет прилично. У него хватит, но запаса почти не останется. «Возьмем по пасте», — предложила Есения, и в голосе ее была та осторожность, с которой говорят о минном поле.
«И чай!» — «Я не очень голодна». Герман открыл рот, чтобы согласиться, но Есения вдруг положила руку на меню, закрыла его. «Давай разделим счет», — сказала она тихо, но твердо. «Что?». «Нет, я приглашал, я плачу». «Герман!».
Она посмотрела ему в глаза. «Мы равны. Я не хочу, чтобы ты чувствовал себя обязанным тратить последние деньги, чтобы произвести впечатление. Я здесь не ради ресторанов. Я здесь ради тебя». Гордость вспыхнула в нем, жаркая, почти болезненная. Мужчина должен платить за женщину, это же очевидно.
Но он посмотрел на ее лицо, открытое, без тени жалости или снисхождения, и понял, она права. Они правда равны. Она не хочет, чтобы он притворялся. «Хорошо», — выдохнул он. «Разделим». Проводить Есению он пошел пешком, до ее дома на Липках было минут двадцать.
Они шли медленно, и молчание между ними было теплым, комфортным. Дом, в котором она жила, был элитным, с консьержем, стеклянными дверями, мраморным холлом. Герман остановился у входа, и вдруг почувствовал, как между ними встала невидимая стена. Но Есения, словно прочитав его мысли, взяла его за руку.
«Не думай об этом», — попросила она. «О домах, деньгах — разница. Это не важно». «Важно», — возразил Герман. «Я не могу притвориться, что мы из одного мира». «Мы из одного», — настаивала она. «Из мира людей, которых предавали и которые выжили. Все остальное — декорации».
Пауза. Герман смотрел на нее, и в груди разливалось что-то невыносимо теплое. «Спасибо за вечер», — прошептала она. «Увидимся в понедельник на работе». «Увидимся», — выдавил Герман. Она ушла в холл, обернулась на пороге, помахала рукой. Дверь закрылась.
Герман стоял еще минуту, глядя на стеклянные двери, потом развернулся и пошел к метро «Арсенальная». На душе было ликование, смешанное с ужасом. Он влюбился. Безнадежно, по уши, как последний романтик. И это было прекрасно и страшно одновременно. Сентябрь перетек в октябрь, и недели пролетели, как один длинный вздох.
Они встречались после работы, тайно, не афишируя. Гуляли по Национальному художественному музею, где Есения рассказывала о картинах Пимоненко и Мурашко, а Герман слушал, зачарованный не столько искусством, сколько ее голосом. Ходили в музеи, где она читала ему стихи Лины Костенко наизусть.
Ездили в Пирогово, где среди старых ветряных мельниц и хат она говорила об истории, о гетманах, о том, как все переплетено, прошлое и настоящее. «Видишь», — говорила она, показывая на старинную церковь. «История не умирает, Герман. Она возвращается»…