Переход красных линий: жестокая расплата за попытку стать выше за чужой счет
И никакие истерики Игоря не были способны повернуть время вспять. Это его запоздалое раскаяние было ничем иным, как банальной жалостью к собственной никчемной персоне. А жалость к самому себе — это самое гнусное и бесполезное чувство на планете.
Вход пошел усыпляющий состав. Клиент даже не дернулся. Совершенно не пытался сопротивляться.
Словно только этого и ждал. Словно жаждал, чтобы весь этот кошмар поскорее закончился. Я закинул его бесчувственное тело в фургон, отвез на дачный участок и свалил в кучу к остальным подельникам.
Трое связанных ублюдков на грязном полу заброшенной халупы. Три черных мешка на головах. Три пары намертво зафиксированных рук.
Жалкое мычание, сиплые хрипы и судорожные подергивания. Я нависал над ними и просто смотрел. Одну минуту.
Затем вторую. И третью. Я искренне ждал, что в моей душе шевельнется хоть какое-то подобие эмоций.
Чувство победителя. Глубокое удовлетворение от свершившегося возмездия. Банальное злорадство.
Хоть что-то из того спектра чувств, которые обычно демонстрируют киногерои, когда наконец-то настигают своих кровных врагов. Но внутри меня была все та же звенящая пустота. Точно такая же, как в тот день у тюремных ворот.
Абсолютный вакуум. Пустая консервная банка. Вскрытая консервным ножом, тщательно выскобленная и выброшенная за ненадобностью.
Но я рассудил, что это даже к лучшему. Эмоции сейчас были бы только помехой. Мне требовался холодный рассудок для завершения дела.
А чувства могут подождать. Или не прийти вовсе. Это уже не имело принципиального значения.
Я вышел на морозный воздух и запрыгнул в кабину. Извлек из бардачка бесценную карту Федорыча. Аккуратно развернул лист ватмана.
Впился взглядом в крестик, старательно прорисованный пожелтевшим от махорки ногтем старого зека. Двести восемьдесят километров пути по разбитой лесовозной колее. И еще три десятка километров сквозь дебри.
Три старых кедра, три гигантских муравейника. Повернул ключ зажигания. Вернулся в халупу.
И начал поочередно закидывать тела в багажный отсек. Это была адова работенка. Особенно тяжело далась стодесятикилограммовая туша Тимура.
Я дважды чуть не выронил этот неподъемный груз. Но все-таки справился с задачей. Как выяснилось, глухая ярость способна генерировать колоссальный прилив физических сил даже в тот момент, когда твой мозг фиксирует полное отсутствие эмоций.
Просто эта злоба прячется гораздо глубже. Она въедается в мышечные волокна, в связки, в самую сердцевину костей. И выплескивается наружу именно тогда, когда тебе жизненно необходимо поднять огромный вес и зашвырнуть его в кузов.
Я с грохотом захлопнул задние дверцы. Уселся на водительское кресло. Разложил карту прямо на коленях.
Воткнул передачу и плавно тронулся. Финальный марш-бросок начался. Эта дорога отняла у меня девять часов жизни.
Первые четыре часа я гнал по асфальтированной трассе, а затем свернул на убитую лесовозную грунтовку. Это была ледяная стиральная доска с такими глубокими колеями, что старенький УАЗик ревел на пониженной передаче и так нещадно бился днищем о промерзшую землю, что у меня зубы выбивали дробь. А последние два часа пути дороги не было в принципе.
В моем распоряжении был лишь тот схематичный маршрут, который лесник набросал на куске ватмана. И те визуальные ориентиры, которые он подробно описал мне на словах. Сухой ствол лиственницы с раздвоенной верхушкой, за ним извилистый ручей, затем глубокий овраг, после него затяжной подъем на сопку, затем крутой спуск в распадок, и там, на самом дне этой лощины — та самая поляна. Три могучих кедра и три муравьиных мегаполиса.
Я направлял свой фургон сквозь лесную чащу, словно корабль в бушующем океане, ориентируясь по звездам и внутреннему чутью, виртуозно огибая рухнувшие стволы и непролазные буреломы. Старая «буханка» жалобно скрипела всем кузовом, надрывно стонала, но упорно ползла вперед. Потому что Ульяновский автозавод выпускает единственную в мире технику, которая конструировалась не для езды по асфальту, а для преодоления его полного отсутствия.
В багажном отсеке стояла мертвая тишина. Я дважды тормозил машину и проверял свой груз. Все трое уже пришли в сознание.
Действие химии давно закончилось, но они не издавали ни звука, потому что их куриные мозги наконец-то осознали: орать в глухой тайге — это то же самое, что взывать о помощи в открытом космосе. Их крики некому было услышать. Только Влад периодически издавал глухое, жалобное мычание сквозь слои скотча.
Тимур не проронил ни звука. А Игорь, как мне показалось, тихо рыдал. Я улавливал его судорожные всхлипывания сквозь ткань черного мешка, но утверждать наверняка не берусь, да мне это было и не особо интересно.
Я выкатился на заветную поляну с первыми лучами солнца. Бледно-желтый январский диск поднимался над горизонтом крайне неохотно, словно ему самому претило освещать то действо, которое здесь должно было развернуться. Свет был тусклым и безжизненным.
И вся лесная панорама в этом освещении напоминала жуткие декорации к фильму о конце света. Бескрайнее море древесных стволов, глубокие сугробы и такая пронзительная тишина, от которой начинало звенеть в ушах. Я вырубил зажигание и выпрыгнул из кабины.
Морозный воздух был настолько обжигающим, что перехватывало дыхание, и таким кристально чистым, что казался приторно-сладким после девяти часов, проведенных в прокуренной кабине, пропахшей бензиновыми парами и въевшимся потом. Три могучих кедра выстроились по краю поляны, словно три исполинских стража в почетном карауле — идеально ровно и величественно. Ствол каждого дерева достигал в обхвате полутора метров и был покрыт грубой серой корой, испещренной глубокими морозными шрамами.
Дед Федорыч не покривил душой ни в одном слове. Прямо у корней каждого гиганта возвышался циклопический муравейник. Под снегом они напоминали обычные земляные холмы, присыпанные хвоей — абсолютно неподвижные, спящие и на первый взгляд совершенно безжизненные.
Но я-то был осведомлен об их истинной природе. Старый лесник подробно втолковывал мне, что с наступлением холодов эти насекомые мигрируют глубоко под землю, в специальные утепленные камеры, где температура никогда не опускается ниже нулевой отметки. Они не впадают в анабиоз, а лишь максимально замедляют свои жизненные процессы, и малейшего источника тепла вполне достаточно, чтобы эта многомиллионная армия пробудилась и ринулась на поверхность.
Тепла человеческого тела, к примеру. Или густого аромата меда, который они способны уловить за десятки метров даже сквозь плотный снежный покров. Но на дворе стоял лютый январь, и мне предстояло набраться терпения. Не здесь и не сейчас.
Мне было жизненно необходимо дождаться прихода настоящей весны, первого устойчивого тепла, примерно до середины мая, когда эти лесные мегаполисы пробуждаются по-настоящему. В это время миллионы прожорливых рыжих тел выплескиваются на поверхность, начиная свою кипучую деятельность, и вся округа начинает монотонно гудеть от их синхронного движения, словно высоковольтная линия. Я развернул машину и взял курс на город.
Свой живой груз я выгрузил в той самой заброшенной халупе. Это были самые изматывающие четыре месяца в моей биографии. Намного тяжелее, чем весь срок на зоне, потому что за решеткой ты находишься в режиме пассивного ожидания, когда от тебя лично ничего не зависит.
А здесь мне приходилось ждать в активном режиме. Я ежедневно мотался на эту дачу, скрупулезно проверял надежность пластиковых стяжек, обновлял им запасы питьевой воды и выдавал ровно столько дешевой еды, чтобы они не подохли от истощения. А затем возвращался в город, где делил кров с Лехой и вкалывал в его гараже, монотонно закручивая гайки и меняя машинное масло.
И ждал, ждал, бесконечно ждал того заветного дня, когда таежные обитатели окончательно проснутся. Да, вы не ослышались, я лично кормил эту мразь с ложечки целых четыре месяца. Наверное, это звучит дико для человека, который вознамерился предать их такой жуткой казни.
Но мне было принципиально важно сохранить им жизнь до назначенного часа. И двигала мной отнюдь не христианская жалость, а банальная жажда справедливости. Моя родная мать угасала на протяжении полутора лет.
Мучительно медленно, день за днем, лишенная всякой помощи и малейшей надежды на спасение. И я страстно желал, чтобы они на собственной шкуре прочувствовали весь ужас этого бесконечного ожидания. Ожидания неминуемого конца с четким осознанием того, что никто не придет к тебе на выручку.
Четыре месяца, проведенные в кромешной тьме сырого подвала с повязками на глазах и намертво стянутыми конечностями — это, конечно, не полтора года одиночества, но этого времени с лихвой хватило, чтобы прочистить им мозги. За этот период ожидания произошло несколько знаковых событий. Во-первых, родители мажоров подняли дикую панику и организовали масштабные поиски.
Влиятельный папаша Влада подключил все свои связи в правоохранительных органах, нанял армию частных сыщиков и отрядил каких-то мутных типов, которые рыскали по всем районам и вынюхивали информацию. Моя фамилия всплыла в этом деле практически мгновенно, потому что я и не пытался залечь на дно. Я открыто жил у Лехи, легально трудился в его автосервисе, и любой дилетант, копнувший подноготную Влада Дорохова, неизбежно наткнулся бы на мое имя в материалах того старого уголовного дела семилетней давности.
Ко мне наведывались с визитами дважды… Первым пришел местный участковый, совсем молодой паренек в новенькой форме, которому явно спустили разнарядку сверху — проверить бывшего зека на причастность к исчезновению. Он формально поинтересовался, знаком ли я с гражданами Дороховым, Касимовым и Зайцевым…