Побег в свадебном платье: какую правду о семье мужа узнала невеста, получив деньги и приказ исчезнуть
Инга расстегнула молнию бокового кармана, скрытого под подкладкой, и нащупала плотный конверт, который раньше не замечала: он лежал плоско, прижатый к стенке сумки, и не прощупывался снаружи. На нем не было ни адреса, ни имени — только слово «Инга», выведенное торопливым, но разборчивым почерком, с характерным наклоном влево и завитком на последней букве. Она вскрыла конверт негнущимися пальцами и развернула сложенный вчетверо лист бумаги — обычный, из блокнота, с рваным краем.
«Дочка, — начиналось письмо, и у Инги перехватило дыхание от этого обращения, такого простого и такого невозможного. — Если ты читаешь эти строки, значит, ты в безопасности, и мой план сработал. Не спрашивай почему, пока не время. Не оглядывайся назад. Беги, прячься, слушай тех, кого я к тебе направил. Они хорошие люди, они не подведут.
Я знаю, что тебе страшно и непонятно. Знаю, что ты злишься на меня за то, что я вырвал тебя из твоей жизни без объяснений, в ночь, которая должна была стать самой счастливой. Но поверь, я сделал это, потому что другого выхода не было. Все прояснится позже, когда буря утихнет.
Ты сильнее, чем думаешь, Инга. Ты пережила детдом, пережила одиночество, пережила приемную семью, которая так и не стала родной. Переживешь и это. Я верю в тебя. Верю так, как никогда ни в кого не верил. Нужно жить. Что бы ни случилось, нужно жить. Это главное. Остальное приложится. Папа».
Инга перечитала письмо трижды, водя пальцем по каждой букве, по каждому завитку почерка, который теперь казался ей самым дорогим на свете, дороже тех 800 тысяч, что лежали в сумке. Слезы капали на бумагу, размывая чернила в тех местах, где они ложились, и она торопливо отвела лист в сторону, боясь испортить единственное, что осталось от человека, назвавшего себя ее отцом.
Папа. Это слово она не произносила никогда в жизни. В детдоме его заменял казенный воспитатель Николай Иванович, в приемной семье — холодный Петр Семенович, произносимое с вежливой дистанцией. А теперь мужчина, которого она знала меньше года, написал его сам, добровольно, в минуту смертельной опасности, когда каждая секунда была на счету.
— Он знал, что его возьмут, — сказала она глухо, обращаясь то ли к Назару Матвеевичу, то ли к самой себе, то ли к тому образу свекра, который теперь стоял перед ее внутренним взором. — Знал — и все равно остался. Мог уехать со мной, спрятаться, а остался.
— Анатолий Васильевич никогда ничего не делает наполовину, — отозвался тот, садясь напротив нее на табурет. — Если решил тебя спасти, значит спасет, ценой собственной жизни, если понадобится. Я его тридцать лет знаю, с тех пор, как он мне помог мать похоронить, когда у меня копейки за душой не было. Такие люди слово держат до конца.
Инга сложила письмо, бережно разгладив каждый сгиб, спрятала в карман джинсов, ближе к телу, туда, где чувствовала его сквозь ткань, и впервые за эти дни ощутила не страх, а что-то иное — горячее, твердое, похожее на уголек, тлеющий в груди и дающий тепло. «Нужно жить» — эти слова стали ее мантрой, ее якорем в океане неизвестности, ее ответом на все вопросы, которые не давали ей спать.
На третий день они обнаружили себя. Инга сидела на крыльце заимки, греясь в последних лучах августовского солнца, уже не такого жаркого, как неделю назад, с привкусом приближающейся осени, когда услышала рокот моторов — не одного, а нескольких, — приближающихся со стороны проселка и разрушающих тишину леса.
Назар Матвеевич, чинивший что-то в сарае (Инга слышала стук молотка), выскочил первым, вытирая руки о штаны. Жестом приказал ей уходить в дом, не произнося ни слова.
— В погреб, — бросил он коротко, когда она переступила порог. — Живо. И ни звука. Чтобы не услышала.
Погреб оказался узким лазом под половицами кухни, замаскированным старым ковром с вытертым узором и тяжелым сундуком, который Зоя Ивановна отодвинула с неожиданной для ее возраста силой. Инга спустилась по шаткой деревянной лестнице в темноту, пропахшую сыростью, землей и квашеной капустой, и присела на корточки между полками с банками солений, подтянув колени к груди.
Сквозь щели в рассохшихся половицах она видела полоски света и слышала каждое слово, каждый шаг наверху.
— Открывай, хозяин! — раздался хриплый голос с улицы, властный и привыкший к подчинению. — Разговор есть.
— Какой еще разговор среди бела дня? — Назар Матвеевич говорил спокойно, даже лениво, будто его оторвали от послеобеденного сна. — Я вас не звал, вы мне не родня.
— А мы не спрашивали приглашения. Баба нужна, Сафонова невестка. Свадьбу тут недавно гуляли, богатую, с фейерверками. А молодая жена в ту же ночь испарилась.
— Не слыхал ничего, не слышал ни про какие свадьбы. У меня тут только тетка старая гостит, из Житомира приехала, ревматизм лечит деревенским воздухом.
Послышался смех, грубый, издевательский, от которого у Инги мурашки побежали по спине.
— Ну-ну, а мы все-таки проверим, не возражаешь? А то мало ли какие тетки по лесам прячутся.
Шаги загрохотали по крыльцу — тяжелые, уверенные, — потом по комнатам, над самой головой Инги, так что с потолка погреба посыпалась земля. Она зажала рот ладонью, чувствуя, как дрожит каждая мышца, как пот выступает на лбу, несмотря на холод подземелья. Кто-то открыл шкаф с характерным скрипом, сдвинул стол, прошелся по кухне и остановился прямо над люком, так что Инга видела сквозь щель подошвы грязных ботинок.
— А это что за ковер посреди кухни разложен?