«Раз любишь — уходи»: почему утреннее пробуждение стало для предателя самым страшным наказанием
Долгими, тягучими вечерами она часами сидела в кресле у окна, укутавшись в старый плед. Ее взгляд был неизменно устремлен куда-то вдаль, бесцельно блуждая по темным, размытым очертаниям деревьев, раскачивающихся за мокрым стеклом.
Плотная, почти осязаемая тишина окутывала ее худенькую фигуру, словно тяжелый бархатный плащ. Она никогда не плакала в его присутствии, не произносила ни единого слова жалобы, она просто молчала, спрятавшись в свою непробиваемую раковину.
И в этом постоянном, звенящем молчании было скрыто что-то невероятно глубокое, почти мистически торжественное. Виктору порой казалось, будто она ведет долгий, беззвучный разговор с кем-то невидимым, бесконечно далеким от их мелких земных проблем.
Сам же Виктор, к своему собственному немалому удивлению, все чаще начал ловить себя на одной странной, пугающей его мысли. Ему совершенно не хотелось брать в руки мобильный телефон и звонить той, другой женщине, ради которой он собирался разрушить свою семью.
Ее некогда манящий голос, ее бесконечные мелкие жалобы на жизнь и глупые капризы теперь не вызывали в нем прежнего трепета. То, что еще месяц назад казалось ему милым проявлением женской слабости, теперь откровенно раздражало, словно назойливый, сверлящий мозг шум работающей дрели.
Он мучительно пытался проанализировать свои чувства и никак не мог понять, в какой именно момент началось это отторжение. Может быть, это случилось, когда она в очередной, тысячный раз капризно потребовала к себе повышенного внимания, которого он из-за усталости уже просто не хотел ей давать.
А может, эта трещина появилась тогда, когда ее регулярные вечерние звонки стали казаться ему нелепыми и абсолютно лишними. Они вторгались в его личное пространство, словно раздражающие, трескучие помехи в старом автомобильном радиоприемнике, мешающие слушать любимую мелодию.
А что же ждало его дома, рядом с женой, которую он так жестоко предал? Дома все было совершенно иначе, здесь царила атмосфера, которую он годами воспринимал как нечто само собой разумеющееся.
Здесь было удивительно спокойно, невероятно привычно и по-настоящему надежно, в каждой мелочи чувствовалась невидимая женская рука. Переступая порог, он словно возвращался в то единственное безопасное место на земле, где абсолютно все вещи лежали на своих законных местах.
В этих стенах ему совершенно не нужно было мучительно притворяться кем-то другим, строить из себя мачо или кому-то что-то отчаянно доказывать. Здесь его принимали любым: уставшим, больным, не в духе, и эта безусловная, тихая поддержка вдруг стала казаться ему высшим благом.
Подгоняемый непонятным ему самому чувством, он снова начал приносить домой свежие цветы. Он делал это вовсе не по старой, давно забытой привычке, а подчиняясь какому-то странному, стихийному внутреннему порыву, который он не мог контролировать.
Сначала это были совсем скромные, ни к чему не обязывающие букетики полевых ромашек, купленные у старушек возле метро. Потом он стал приносить шикарные, пышные бордовые розы, именно те, которые Лариса так сильно любила в их беззаботной студенческой юности.
Она принимала эти неожиданные знаки внимания совершенно спокойно, без лишних слов, расспросов или язвительных комментариев. Она лишь слегка, едва заметно улыбалась уголками губ, бережно подрезая стебли и ставя ароматные цветы в хрустальную вазу на столе.
Ее тонкие руки двигались привычно и уверенно, наводя уют, но вот взгляд жены стал каким-то совершенно другим. Он сделался очень внимательным, пронзительно глубоким, словно она каждую секунду хотела навсегда запечатлеть в памяти этот конкретный, ускользающий момент их совместной жизни.
Она продолжала заботиться о нем, каждый вечер готовя его самые любимые, домашние блюда. На столе часто появлялось запеченное мясо с хрустящей картошкой, приготовленное в точности так, как в далеком детстве делала его покойная мама…