Они уже делили метры живого отца. Гениальный финансовый ход пенсионера
Я сказал: «Сынок, я не хочу в дом престарелых». Он поморщился и говорит, что это не дом престарелых. Это пансионат, там хорошо.
Он был, смотрел. Я говорю, что мне всё равно, как он называется. Я хочу жить в своей квартире, в своём доме.
Здесь мои стены, здесь мои вещи, здесь фотографии Вали. Здесь я живу 60 лет. Я не поеду.
Он помолчал, потом встал и уехал. Я думал, что на этом всё, что он услышал меня. Что сын уважает решение отца.
Через неделю приехала Светлана с Алексеем. Сели на кухне, чай налили. Светлана говорит: «Папа, мы с Андреем поговорили.
Мы переживаем за тебя. Ты тут один. Если что случится, никто не поможет.
Давай ты попробуешь пожить в пансионате. Месяц. Если не понравится, вернёшься».
Я говорю: «Светочка, я уже сказал Андрею. Не хочу, не поеду». Она расплакалась.
Говорит, что не может приезжать каждый день. У нее работа, у нее Олежка, у нее дом. Она разрывается.
Она ночами не спит. Думает, как я там. Поел ли, не упал ли.
Это ее убивает. Алексей сидел молча. Он всегда молчал.
Тихий человек. Но один раз он вставил. «Иван Прохорович, Света правда не спит.
Она переживает. Может, вы попробуете хотя бы?» Вот так они меня и уговорили.
Ни криком, ни скандалом. Слезами. Дочкиными слезами.
Я не мог смотреть, как она плачет. Не мог. Я сказал, ладно, месяц.
Я сказал, месяц. Они кивнули, обрадовались. Начали суетиться, звонить в этот пансионат, собирать вещи.
Через две недели за мной приехала машина. Андрей сам приехал. Помог мне спуститься по лестнице.
На улице стоял его внедорожник. Черный, здоровый. Он посадил меня на заднее сиденье.
Я посмотрел на свой дом. На окна третьего этажа, за которыми я прожил 60 лет. На березу во дворе, которую мы с Валей посадили, когда въехали.
Она выросла огромная до пятого этажа. Я посмотрел и подумал. Я ведь сюда больше не вернусь.
Я знал это, чувствовал. Месяц – это обман. Они не заберут меня обратно.
Это всё. Это конец. Ехали часа полтора.
По трассе, потом по проселочной дороге, потом мимо леса. Пансионат находился далеко от нашей станицы. Двухэтажное кирпичное здание.
Бывший пионерский лагерь, перестроенный. Забор, ворота, охранник, сосны вокруг, тишина. На вид прилично, чисто, аккуратно.
На входе стойка. Женщина в белом халате улыбается. «Добро пожаловать, Иван Прохорович. Мы вас ждали».
Андрей занёс мой чемодан, помог устроиться. Комната маленькая, но отдельная. Кровать, тумбочка, шкаф, стул.
Окно выходит на сосны. Чисто. Пахнет хлоркой и свежестью.
Телевизор маленький на стене. Андрей постоял, осмотрелся. Сказал, что нормально тут.
Предложил отдохнуть, освоиться. Обещал звонить. Обнял меня неловко, быстро, как будто стеснялся.
И ушёл. Я сел на кровать и посмотрел в окно. Сосны, тишина, чужие стены.
Мне было восемьдесят восемь лет. И я сидел в доме престарелых. Один.
Без жены, без детей, без внуков. Без своих стен, без своих вещей, без фотографий Вали. Я взял с собой только одну, маленькую, три на четыре, где мы с ней на даче стоим.
Она в платье, в белом, в горошек, смеётся. Я обнимаю её за плечи. Нам там лет по пятьдесят.
Молодые ещё, крепкие, счастливые. Я поставил эту фотографию на тумбочку и лёг. Не плакал, нет.
Просто лежал и смотрел в потолок. Первые дни в пансионате были странными. Как будто ты попал в другой мир.
Мир, где все старые, все больные, все одинокие. Нас было человек сорок. Мужчины, женщины.
Кто-то ходил сам, кто-то на коляске, кто-то лежал и не вставал. Режим, как в армии. Подъём в семь, завтрак в восемь, обед в двенадцать, полдник в три, ужин в шесть, отбой в десять.
Между едой – процедуры, прогулки, телевизор в общей комнате. Еда была нормальная. Не домашняя, конечно, но съедобная.
Каша, суп, котлета, компот. Всё пресное, почти без соли. Для здоровья, говорят.
Какое здоровье в девяносто лет? Мне бы борща с чесноком, как Валя варила, с пампушками, чтобы запах по всей квартире. Но борща не было.
Был суп-пюре из кабачков. Персонал был разный. Были хорошие медсёстры, добрые, терпеливые.
Была одна Наталья Сергеевна, которая всегда улыбалась и называла всех «милый мой». «Милый мой, давайте давление померим. Милый мой, вот ваши таблетки. Милый мой, пойдёмте на прогулку».
Она была как лучик света в этом казённом месте. Но были и другие. Были санитарки, которые обращались с нами как с мебелью.
Грубо, лениво, без уважения. Одна молодая девица, лет двадцати пяти, называла нас бабулями и дедулями. Ни по имени, ни по отчеству.
«Эй, дедуля, давай шевелись, мне ещё десять палат обходить». Я ей один раз сказал: «Меня зовут Иван Прохорович, запомни, пожалуйста». Она посмотрела на меня с удивлением, как будто стул заговорил, и ушла.
Но стала называть по имени, хотя бы так. Самое тяжёлое было по вечерам, когда ложишься в кровать и лежишь в темноте. Слышишь, как за стеной кто-то кашляет, как по коридору шаркают шаги.
Как где-то далеко скрипит дверь, и ты понимаешь, что это теперь твой мир. Эти звуки, эти стены, эти чужие люди — это теперь твоя жизнь. И никто за тобой не приедет, никто не скажет: «Пап, поехали домой».
Никто. Андрей позвонил через три дня, спросил, как я. Я сказал, нормально.
Что ещё я мог сказать? Что мне плохо? Что я хочу домой?