Сюрприз в заброшенной лесной избе, заставивший женщину преклонить колени

— сказала она вместо приветствия, наклонившись через стекло.

— В лощине опять эти крутятся уже вторую неделю. — Какие эти? — спросила Агафья, разглядывая ценник на соли. Продавщица заговорщически понизила голос.

— Крылов, Федор Крылов. Тамара выдержала театральную паузу, которой мог бы позавидовать любой провинциальный режиссер. — Тот самый, — добавила она.

Агафья положила пачку соли на прилавок и нашла кошелек в боковом кармане. — С ним двое городских, — продолжала Тамара, уже не сдерживаясь, — капканы ставят, на волков идут. У Витькиного брата видели их машину на просеке.

Серая такая, с грязными колесами. — Сколько с меня? — ровно спросила Агафья. Тамара осеклась, назвала сумму и протянула сдачу.

— Ты чего? — спросила она уже тише, глядя, как Агафья убирает деньги. — Ничего, — ответила Агафья и вышла.

На улице она остановилась. Серая машина с грязными колесами стояла сегодня утром у магазина. Чужие номера и Федор Крылов.

Имя было давнее, как заноза под ногтем, и такое же неприятное. Она тронула пальцем шрам на запястье машинально, как трогают больной зуб, проверяя: все еще болит? И медленно пошла домой.

Вечером она растопила печь, достала тетрадь в клетчатой обложке и записала, что кончается: мята, чабрец, кора крушины. Ветер снаружи толкал ставню не сильно, но настойчиво, как кто-то, кто хочет напомнить о себе. Она встала, поправила щеколду и остановилась у полки.

Фотография смотрела мимо нее. Молодой человек в клетчатой рубашке глядел куда-то вправо, туда, где ничего не было. Двадцать два года прошло с тех пор.

Она не знала, жив ли он вообще. Не знала, где он может находиться сейчас. Это была та часть жизни, о которой она не говорила вслух ни с Тамарой, ни с Митричем, ни сама с собой, если можно было этого избежать.

Она помнила день, когда он ушел. Осень, грязь на дороге, его спина в той же клетчатой рубашке. Она не вышла ему вслед, а лишь стояла у окна и смотрела.

Потом вернулась к своим делам. У нее всегда были дела по хозяйству. Она легла спать в девять часов.

Это был совершенно обычный вечер. В два часа ночи она проснулась, но не от звука. Наоборот, она проснулась от его отсутствия.

Лес за окном замолчал так, как он молчит только тогда, когда рядом появляется что-то, что нарушает порядок вещей. Потом пришел звук: скрежет когтей по доскам крыльца. Раз, потом еще раз.

И еще — терпеливо, без злости, как стучат в дверь те, кто знает, что им откроют. Агафья накинула теплую куртку, взяла фонарь и вышла. У калитки стояла волчица.

Левое ухо рваное — старый след от капкана зажил криво, шерсть там больше не росла. Три года назад Агафья вытащила ее из петли на краю лощины. Волчица это запомнила навсегда.

Агафья бросила кусок сала через калитку. Волчица даже не посмотрела на него. Она сделала три шага в сторону леса, обернулась и замерла, глядя прямо на Агафью желтыми, совершенно спокойными глазами.

Дело было не в голоде. Это был точно не голод. Агафья постояла у калитки минуты три, слушая, как ветер пробирается под ворот куртки.

Потом развернулась, вошла в дом и начала обуваться. «Ну, веди», — сказала она темноте за порогом. Первые слова за несколько часов прозвучали буднично — так говорят, отвечая на звонок, которого давно ждали, но все равно не были готовы.

Волчица не оглядывалась назад. Она шла ровно, чуть впереди, не бежала, не подгоняла, просто шла своим шагом, и Агафье оставалось только поспевать. Фонарь женщина держала низко, почти у земли.

Луч выхватывал полосу тропы, корни, хвою, примятую траву и не поднимался выше. Незачем было светить в темноту, незачем обозначать себя. Ноябрьский лес стоял голый и прозрачный: листья давно осыпались, и каждый звук уходил далеко между стволами, как уходит голос в пустой комнате.

Первые полкилометра пути были знакомыми. Здесь Агафья ходила каждую неделю: за чабрецом к ручью, за можжевельником к сухому взгорку. Тропа была ее собственной, хоженой, надежной.

Но потом волчица свернула влево. Агафья замедлила свой шаг. Влево — это значило идти в сторону гиблой лощины.

Местные туда никогда не ходили. Не то чтобы запрещали, просто не ходили, и все — как не ходят по льду, который выглядит крепким, но почему-то не хочется его проверять. Она постояла на развилке, слушая, как ветер перебирает сухие ветки над головой.

Волчица остановилась в десяти шагах и ждала, терпеливо, без укора. У нее был тот вид, который бывает у существ, давно привыкших к тому, что люди медленно соображают. Агафья пошла за ней влево.

Метров через двести она увидела первый знак. Трава у старой березы была примята так, как ее мнут ноги, несколько пар, а не одна. Здесь стояли, переминались и курили.

У корня лежали два окурка, чуть дальше — консервная банка, блестящая, без следа ржавчины. Агафья нагнулась и понюхала: банка свежая, дня два, не больше. Настоящие охотники так никогда не делают.

Те, кто знает лес, не оставляют жестянки у тропы. И дело не в экологических соображениях, а просто потому, что они понимают: запах чужого железа отпугивает зверя за версту. Это были приезжие из города.

Те самые, кто приехал за результатом, а не за лесом. Агафья выпрямилась и внимательно огляделась. Между деревьями земля была потревожена в нескольких местах, ветки сломаны, мох содран с камней.

Ходили широко, совершенно не таясь. Либо не умели вести себя тихо, либо не считали нужным. Скорее всего, было и то, и другое.

Капкан она чуть не пропустила: он лежал раскрытым в стороне от тропы, прикрытый сухой веткой. Профессиональный, стальной, с зазубринами на дужке. Агафья осторожно присела рядом с ним.

На металле виднелись бурые разводы. Это была кровь. И на земле рядом тоже виднелась небольшая лужица, уже потемневшая и впитавшаяся в хвою.

Она была звериная, судя по запаху. Но чуть в стороне, там, где трава примята сильнее, обнаружились еще следы. Агафья опустилась на одно колено и поднесла фонарь ближе.

Там был другой цвет. Совершенно другой запах. Жидкость почти впиталась в землю, но она умела читать такие вещи: