Бабушка нашла в лесу коляску… А то, что было внутри, изменило её жизнь навсегда

Маленькая, сгорбленная, в тёплом платке, с лицом, изрезанным морщинами так глубоко, что Оксана не сразу узнала в нём мать. Двадцать лет назад мать была ещё крепкой, чернобровой, а теперь перед Оксаной стояла глубокая старуха. И только глаза, тёмные, живые, были прежние, материнские.

Они смотрели друг на друга, долго, молча.

— Мама! — сказала наконец Оксана, и голос у неё сорвался. — Мама, это я!

Ганна Богдановна не вскрикнула, не всплеснула руками, как в кино.

Она стояла, вцепившись в косяк, и лицо у неё медленно, страшно менялось, будто из-под старческой немощи проступало что-то давнее, живое, невыносимое. Губы у неё задрожали.

— Оксана! — выговорила она чуть слышно. — Живая!

И потом, когда Оксана уже плача шагнула к ней, старуха вдруг отшатнулась, выставила ладонь, будто защищаясь, и в глазах у неё встал ужас, которого Оксана не поняла.

— Постой! — сказала Ганна Богдановна хрипло. — Постой! Ты… Как ты…

Она не договорила.

Она смотрела на дочь так, словно та явилась с того света.

— Двадцать лет — ни слуху, ни духу! Двадцать лет! Отец твой помер — до тебя не дозвались. Брат помер — тебя не сыскали. А ты… Теперь… Зачем теперь?

— Мне некуда больше, мама! — сказала Оксана просто. — У меня никого не осталось. И… у меня горе. Пусти, я всё расскажу, только пусти!

И старуха, помедлив, отступила и впустила её в дом. В горнице было тепло, натоплено и пахло молоком и сохнущими у печи пелёнками. Оксана, войдя, обегала глазами избу, и всё было почти как двадцать лет назад.

Та же печь, те же половики, то же молчаливое войско глиняных зверей на полках вдоль стены. У неё перехватило дыхание от этого узнавания. А потом откуда-то из угла, из-за занавески, послышался тонкий требовательный писк, и Оксана вздрогнула всем телом.

— Что это? — спросила она шёпотом.

Ганна Богдановна не ответила. Она прошла за занавеску и вернулась.

С ребёнком на руках. С девочкой, годовалой, тёплой со сна, недовольно морщащей носик в вязаной кофточке. Оксана смотрела на этого ребёнка, и что-то в ней обмирало.

— У тебя ребёнок? — она не понимала. — Мама, тебе под семьдесят. Откуда…

— Не мой! — сказала старуха, качая девочку. — Найдёныш. В лесу подобрали. Вон, год назад, аккурат в эту пору. Замерзала в коляске на гаре. Мы с Олеськой шли за брусникой, а её там отбили у смерти. Теперь вот под опекой держу. Соломией назвали.

— В коляске? — переспросила Оксана. Голос у неё стал странный, чужой. — В лесу? Год назад?

— Год! — кивнула Ганна Богдановна. — В аккурат.

Оксана медленно поднялась.

Она смотрела на девочку и в горнице будто разом сделалось нечем дышать. Год назад. В коляске.

В лесу. Девочка. Годовалая.

И это лицо. Этот носик. Этот подбородок.

Эта складочка у губ. Где она видела это лицо? Почему оно рвёт ей сердце?

— Мама! — сказала она очень тихо. — Дай мне её. Дай подержать.

Старуха, что-то почуяв, прижала девочку крепче.

— Оксана, ты чего? На тебе лица нет.

— Дай, пожалуйста.

И тут взгляд Оксаны, мечущийся по горнице, зацепился за полку. За край полки, где отдельно от всех, у самого края, стоял глиняный конёк.

Двуглавый. С солнцем на груди. Крытый белым, расписанный красным да зелёным молодой, давней материнской рукой.

Тот самый. Оксана узнала бы его среди тысячи. Она таскала его за собой 20 лет…