Отец ушёл к женщине, с которой изменял маме много лет, но новая жизнь быстро показала ему правду
Мирослава открыла ему дверь в хорошем настроении. Волосы распущены, на губах помада, в глазах тот самый блеск, от которого когда-то Мирон терял голову. На этот раз ее веселость только раздражала.
— Привет, — сказала она. — Что-то ты поздно. Я ужин подогрела, ждала-ждала, а он опять остыл.
— Был на работе, — буркнул Мирон.
— На работе? Весь мокрый, будто по сугробам валялся.
— Подскользнулся. Зима, если ты не заметила.
— Заметила. А злой почему?
— Потому что устал.
Она подошла ближе, обняла его за шею.
— Усталого мужчину надо лечить лаской. Я как раз умею.
— Мне бы поесть сначала.
— Тебе бы только есть, — обиделась Мирослава. — Раньше совсем другим был. На меня смотрел — и про ужин забывал.
— Раньше ты мне казалась другой.
Он сказал это тише, чем хотел, но она услышала. Лицо у нее сразу изменилось.
— Ах вот как?
— Не начинай.
— Это ты начал.
Мирон прошел на кухню. На плите стояла сковородка с макаронами. Они давно остыли, слиплись и выглядели так, что аппетит пропал окончательно. Он включил газ и стал ждать, пока ужин разогреется. Мысли снова вернулись к дому Оксаны, к ее спокойному лицу, к Степановым рукам на его вороте, к унижению за калиткой.
Оксана выходит замуж. Не пугает, не придумывает, не мстит — выходит. И выглядела она так, будто действительно свободна. Даже похорошела. В лице появилось что-то мягкое и уверенное, чего он раньше не замечал. Или не хотел замечать.
От этих мыслей Мирон не заметил, как сковородка задымилась. На кухню влетела Мирослава.
— Что тут горит?
Она схватила сковородку, сунула под воду, и над раковиной поднялся пар.
— Всё. Поужинал, — сказала она язвительно. — Что с тобой сегодня?
— Я сказал, устал! — рявкнул Мирон. — Третий день одни макароны. Сколько можно? Я на холоде вкалываю, прихожу домой и хочу нормальной еды. Борща хочу. Простого борща с мясом. Это трудно?
— А я, по-твоему, дома сижу и только тебя жду? Я тоже работаю.
— Оксана тоже работала. Тетради проверяла, к урокам готовилась. И при этом в доме всегда было первое, второе, выпечка, банки на зиму, чистые вещи.
Мирослава побелела от злости.
— Ну так иди к своей Оксане! Чего же ты от такой святой женщины ко мне бегал столько лет?
— Дурак был.
— Теперь поумнел?
— Поздно.
Мирослава скрестила руки на груди.
— Не смей ставить мне ее в пример. Я тебе Богдана в пример не ставлю.
— А что его ставить? Он спился, не без нашей помощи. Думаешь, легко человеку узнать, что жена всю жизнь с другим, да еще дочь не его?
— Опять я виновата?
— Мы оба виноваты. Только ты до сих пор делаешь вид, что весь мир должен плясать вокруг твоих глаз.
— Слушай, Мирон, не перегибай. Я тебе не школьница твоей Оксаны.
— Вот именно. Там порядок был. А здесь всё через край и вкривь.
— Тогда забирай свои вещи и проваливай.
— Куда? — устало спросил он и сам же понял, как жалко прозвучал вопрос.
Мирослава тоже услышала это. На лице ее мелькнуло торжество. Она знала: идти ему некуда. В дом Оксаны путь закрыт. Сестра не примет, дети не зовут. Значит, он останется.
— Ладно, — сказала она уже мягче. — Не будем ругаться. Я сейчас картошку пожарю.
Мирон молча сел за стол. Когда картошка была готова, он ел быстро, почти жадно. Потом спросил:
— Огурцы есть? Или помидоры соленые?
— Нет.
— Ты что, на зиму вообще ничего не закрываешь?
— Не умею я. И не люблю.
— Что же ты за хозяйка?
— А мои руки не для банок, — улыбнулась Мирослава, пытаясь вернуть прежний тон. — Они для любви.
— Я уже понял, на что у тебя всё заточено, — буркнул Мирон. — Завтра хоть капусты купи, посоли. Спросишь у кого-нибудь рецепт.
— Еще чего.
— Я не слышал?
— Ладно, посолю.
Он отставил тарелку.
— Завтра у меня ремонт. Рабочую одежду приготовь. Рано уйду.
— Она на балконе.
— В смысле на балконе?
— Там и лежит. Где ты ее бросил, там и лежит.
— Ты ее не постирала?
Мирослава пожала плечами.
— Забыла.
Мирон медленно поднял на нее глаза.
— Она от мазута колом стоит. Я должен в этом идти?
— Сам бы постирал, раз такая необходимость.
— Иди стирай сейчас. И на батарею повесь.
— Не командуй мной.
— Мирослава, не доводи. Я сегодня и так на пределе.
Она хотела вспыхнуть, но что-то в его лице заставило ее замолчать. Она забрала одежду, долго возилась в ванной, фыркала, плескала водой, демонстративно вздыхала. Когда вернулась, Мирон уже лежал в постели и почти спал.
Мирослава скользнула рядом, стала целовать его шею, грудь, плечо.
— Я стирала твои тряпки, жарила тебе картошку, слушала твое ворчание. Разве я не заслужила ласки?
— Я устал, — сказал Мирон, не открывая глаз. — Завтра рано вставать.
— Не притворяйся стариком. Раньше тебе усталость не мешала.
— Всё когда-нибудь начинает мешать.
Она обиделась, но не отступила. Прижалась плотнее, шептала, тормошила, требовала внимания, как будто близость была не желанием, а доказательством ее власти. Мирон лежал и думал, что когда-то сходил с ума от этой настойчивости. Теперь она казалась ему повинностью. Он боялся ее надутых губ, долгой обиды, скандала на неделю, и потому сказал:
— Ладно. Только быстро.
— Нет, — капризно ответила Мирослава. — Я хочу красиво. И долго.
Мирон отвернулся к стене на секунду и закрыл глаза. Когда-то он бежал к этой женщине от семейной тишины. Теперь мечтал хотя бы одну ночь просто уснуть, чтобы никто ничего от него не требовал, чтобы не пахло перегоревшими макаронами, мокрой рабочей одеждой и чужой жизнью, в которую он сам себя загнал…