Я готовилась к худшей ночи в своей жизни. Деталь в руках моего странного мужа, заставившая меня потерять дар речи
— спросила я. Он немного подумал и написал: «Горький. Совсем не как у коньяка». Я кивнула и записала эту деталь в свой крошечный личный блокнот, который всегда носила в кармане.
Горький привкус мог означать транквилизатор или синтетический препарат. Я пока не знала точно, но это была отличная зацепка. Параллельно с этим я стала замечать, что Миша восстанавливается гораздо быстрее, чем показывает приходящим врачам.
Сначала я обратила внимание, что его правая рука работает намного увереннее, чем я думала. Потом увидела, как он иногда самостоятельно встает, крепко держась за спинку кровати, когда в комнате никого нет. Вскоре он сам написал мне в нашем тайном блокноте: «Я скрываю прогресс от врачей и от отца».
«Нельзя допустить, чтобы Волков узнал, что мне становится лучше», — написал он. Я прочитала это и подняла голову: «Почему нельзя?» Он медленно, с долгими паузами вывел: «Пока я беспомощный, он спокоен и не боится».
«Если он поймет, что я иду на поправку, он снова начнет действовать. Ему жизненно необходимо, чтобы я оставался сломанной куклой». Я обдумывала это признание много дней и ночей, собирая в голове цельную картину происходящего.
Волков жаждал безграничного влияния на Виктора Краснова и его бизнес. Пока Миша был здоров, у Волкова не было шансов — Миша был слишком острым и умным, он мгновенно раскусил бы любую серую схему. Но когда Миша стал инвалидом, старший Краснов остался один, раздавленный горем и легко управляемый.
Волков не хотел его убивать, он просто хотел его сломать и превратить в свою страховку на долгие годы. И тут появилась я — фиктивная жена по контракту, простая сиделка, которую привела наивная уборщица. Никто из них не догадывался, что у меня отличная память, цепкий взгляд и стойкая привычка анализировать.
Это было нашим главным скрытым преимуществом. «Хорошо, — сказала я Мише. — Ты продолжаешь притворяться перед всеми, а я начинаю собирать улики». Он посмотрел на меня с благодарностью и написал одно емкое слово: «Вместе».
«Да, вместе», — твердо согласилась я. Наша жизнь окончательно разделилась на две половины. При врачах, при Волкове и при отце Миша оставался прежним: человек в коляске с невнятной речью и заторможенными движениями.
Я всегда находилась рядом, изображая молчаливую и прилежную сиделку, покорную жену по контракту. Никаких видимых прорывов и улучшения состояния. Но наедине со мной все было совершенно иначе.
Его голос возвращался к нему медленно, словно звук, пробивающийся сквозь долгую глухоту. Сначала это были просто отдельные непослушные слоги, затем целые слова, а позже — короткие осмысленные фразы. Он говорил исключительно шепотом, и это требовало отдельного усилия — сдерживать то, что рвалось наружу в полный голос.
Я внимательно слушала каждое его слово. И вот, однажды вечером, он совершенно четко и узнаваемо произнес мое имя: «Настя». Я замерла, не веря своим ушам.
Он посмотрел на меня и впервые за все время по-настоящему, искренне улыбнулся. Это была не жалкая гримаса усилия или вежливый кивок, а живая, хоть и немного кривоватая улыбка. И в этот момент я поняла, что по моим щекам текут слезы.
Я резко отвернулась к темному окну, чтобы взять себя в руки, и справилась за пару секунд — я всегда это умела. Обернувшись обратно, я попросила: «Скажи это еще раз». Он тихо, почти беззвучно засмеялся и снова повторил: «Настя».
«Хорошо», — сказала я, не добавляя больше ничего, потому что любые слова в этот момент были бы лишними. С Виктором Красновым мы по-прежнему почти не общались, просто вежливо сосуществуя в огромном доме на пионерском расстоянии. Он рано уезжал, поздно возвращался и чаще всего обедал в своем офисе.
Иногда за ужином он дежурно спрашивал меня про состояние Миши: приходил ли логопед, есть ли успехи. Я всегда отвечала коротко и строго по существу. Он рассеянно кивал и быстро уходил к себе.
Но я стала замечать, что иногда по вечерам он замирает в дверях комнаты, когда я читаю Мише вслух. Он не заходил внутрь, просто молча стоял несколько секунд, прислушиваясь к моему голосу, а затем бесшумно исчезал. Однажды глубокой ночью мне никак не спалось.
Я пошла на просторную кухню, чтобы нагреть себе молока — это была моя старая детская привычка, помогающая уснуть. Заодно захватила с собой медицинскую энциклопедию по реабилитации, которую перечитывала уже по второму кругу, делая пометки карандашом. На кухне горел приглушенный свет, а за столом сидел Виктор Краснов с большой кружкой в руках.
Он тоже не мог уснуть. Хозяин посмотрел на меня без всякого удивления, словно давно ожидал моего появления. «Не спится?» — тихо спросил он. «Бывает», — коротко ответила я и поставила ковш с молоком на плиту.
Он внимательно посмотрел на толстую книгу в моих руках и спросил, зачем она мне нужна. Я объяснила, что хочу досконально понять, как правильно работать с его сыном. Ведь логопед приходит всего три раза в неделю, а все остальное время процессом занимаюсь я.
Он ненадолго замолчал, а потом поинтересовался, читаю ли я ее. Я ответила, что читаю уже второй раз, и принялась помешивать закипающее молоко. Я рассказала ему, что речевой центр при подобных травмах может восстанавливаться очень долго, и крайне важно, чтобы человек постоянно слышал нормальную речь и сам пытался говорить добровольно.
Краснов молча и внимательно слушал мои рассуждения. Я добавила, что именно поэтому каждый вечер читаю Мише вслух и разговариваю с ним обо всем на свете, даже если он мне не отвечает. Краснов поставил свою кружку на стол и долго смотрел перед собой, а потом заговорил, словно обращаясь в пустоту.
«Его мать не дожила до этого», — глухо произнес он. «Она умерла от обширного инсульта через три месяца после той страшной аварии. Я даже не успел сказать ей, что Миша все-таки выжил после операции».
Молоко в ковше закипело. Я молча сняла его с огня, налила в свою кружку, села напротив Краснова и приготовилась слушать. А он продолжал говорить в пространство о том, каким умным и быстрым был Миша до аварии.
Он вспоминал, как первые месяцы сам не спал ночами, дежуря у больничной койки сына. Вспоминал похороны жены, на которых стоял как деревянный чурбан, не проронив ни единой слезинки. Он долго не мог понять почему, а потом осознал: если заплачешь — значит, окончательно примешь эту реальность.
Я просто сидела рядом и слушала его исповедь. Я не пыталась его утешать, потому что не умею этого делать, да это было и не нужно. Ему просто требовалось выговориться в ночной тишине этого огромного, пустующего дома.
Когда он наконец замолчал и тяжело поднялся со стула, я тихо произнесла: