Я платила ипотеку и коммуналку, пока муж тайно копил деньги совсем не на семью
Олена села на стул рядом с кроватью. Несколько минут они молчали. В этом молчании было больше прошлого, чем могли вместить слова.
— Я боялась, что ты не приедешь, — сказала Раиса Николаевна.
— Я тоже боялась приехать.
Слабая тень улыбки коснулась её губ.
— Справедливо.
Она закрыла глаза, собираясь с силами.
— Я хотела попросить прощения. Не письмом. Не через кого-то. Сама. Пока могу.
Олена ничего не сказала.
— За Артёма, — продолжила Раиса Николаевна. — За себя. За всё, что я тебе сделала. Я ведь тогда думала, что защищаю сына. А на самом деле защищала свой страх.
Голос её был еле слышен. Олена наклонилась ближе.
— Я завидовала тебе, — вдруг сказала Раиса Николаевна.
— Мне?
— Да. Ты была сильная. Умная. Сама работала, сама решала, сама держалась. А я всю жизнь боялась. Боялась бедности, одиночества, старости, того, что сын вырастет и перестанет смотреть на меня как на центр мира. Я делала вид, что командую, потому что внутри всё время тряслась.
Она тяжело вдохнула.
— Я превратила любовь в верёвку. Тянула его к себе, пока он не перестал уметь стоять сам. А тебя ненавидела за то, что рядом с тобой он мог бы стать взрослым. Мне это было невыносимо.
Олена слушала, и в ней не поднималась прежняя злость. Перед ней лежала не властная женщина, способная одним взглядом испортить вечер, а больной, одинокий человек, который наконец остался без своих оправданий.
— Вы не одна всё сделали, — тихо сказала Олена. — Артём был взрослым. Он сам выбирал.
— Знаю. Теперь знаю. Но мать тоже отвечает за то, чему научила сына.
Раиса Николаевна повернула голову.
— Простишь?
Олена долго смотрела на её исхудавшее лицо.
— Я простила вас, — сказала она. — Не сегодня. Раньше. Просто не знала, как это называется.
По щеке Раисы Николаевны скатилась слеза. Она закрыла глаза, и лицо её вдруг стало спокойнее.
— Спасибо.
Потом она попросила:
— Расскажи, как ты живёшь.
И Олена рассказала. О работе, о студии, о Мироне, о дочери. Достала телефон и показала фотографии Марты: вот она улыбается беззубым ртом, вот спит, раскинув руки, вот держит маленькую погремушку.
Раиса Николаевна смотрела долго, почти жадно.
— Красивая, — прошептала она. — На тебя похожа.
— На Мирона больше.
— Нет. Глаза — может быть. А выражение — твоё.
Они говорили почти два часа. О простых вещах. О погоде, о цветах, о больничном окне, за которым было видно кусочек неба. В этом разговоре впервые за все годы не было борьбы. Никто никого не унижал, не проверял, не пытался победить. Две женщины сидели рядом на самом краю чужой жизни и говорили так, как могли бы говорить давно, если бы не страх, гордость и ложь.
Перед уходом Олена спросила:
— А Артём?
Раиса Николаевна отвернулась к окну.
— Не знаю. Письма давно перестали приходить. После суда он будто ушёл куда-то внутрь себя, а потом и оттуда исчез. Может, жив. Может, нет. Мне уже не узнать.
— Мне жаль.
— Не надо. Это мой крест. Я сама его выковала.
Олена встала.
— Я пойду.
Раиса Николаевна слабо повернула голову.
— Олена.
— Да?
— Будь счастлива. По-настоящему. Не назло нам. Не после нас. Просто будь.
Олена не сразу нашла ответ.
— Спасибо. Держитесь.
Она вышла из палаты быстро, но в коридоре всё-таки остановилась и закрыла лицо руками.
Через три дня Раиса Николаевна умерла.
Похороны были тихими. Олена пришла одна. Мирон предлагал поехать с ней, но она отказалась — чувствовала, что должна пройти этот последний путь сама. У могилы стояли несколько пожилых соседок, какой-то дальний знакомый, женщина из больницы. Артёма не было…