Дед спустился чистить пересохший колодец, но то, что он нашёл на дне, удивило всю деревню
Одни говорили: правда всё это, довольно врали, Ковальчук святыню спас, а его оболгали. Другие возражали: мало ли что нацарапано, старухе на девятом десятке чего только не привидится, а Мельники деревню поили-кормили, магазин держат, пилораму — куда без них. Спорили в очереди у магазина, спорили у колонки, спорили за столами.
Старая быль трещала, но держалась, потому что восемьдесят лет — это восемьдесят лет, и людям страшно признать, что все они, и деды их, и отцы, восемьдесят лет клеймили невиновных и чтили доносчика. Дошло и до открытой ссоры. У магазина, в очереди, немолодая женщина из тех, кто всю жизнь при Мельниках кормился, громко сказала при всех, что нечего верить ковальчуковскому семени, что всё это они подстроили, колокол свой подкинули, да надпись нацарапали, лишь бы вылезти из грязи, да на честных людей тень навести.
И тут вступилась баба помоложе, что раньше и слова бы поперёк Мельникам не сказала:
— А колокол-то, — говорит, — 1911 года, его что, тоже Ковальчуки вчера отлили, да в колодец сунули? А имя старосты на нём тоже нацарапали? Ты, тётка, сама-то в это веришь, или тебе так спокойнее?
И очередь загудела, и вышло, что за старика в этот раз вступилось больше людей, чем оказалось против него. И женщина та ушла ни с чем, хлопнув дверью, а вслед ей молчали, тем новым, тяжёлым молчанием, какого в деревне прежде не бывало.
Что-то в деревне сдвинулось. Восемьдесят лет никто и подумать не смел сказать против Мельников слово. А тут сказали, при всех, у магазина, и небо не упало.
А ещё через день Виктор пришёл к Мирону Павловичу сам. Пришёл под вечер, один, сел за стол, положил тяжёлые руки на столешницу, помолчал, потом сказал:
— Слушай, Мирон, мы с тобой старики почти, чего нам делить?
Он говорил мягко, по-соседски.
— Колокол нашёлся, и слава богу. Давай так, отдаём его в церковь, миром. Восстановят, повесят, будет звонить.
— А про надписи… Ну, была там какая-то надпись, стёрлась, не разобрать. Мало ли что за сто лет нацарапалось. Не будем ворошить.
— Деды помирились там, наверху, давно. И мы помиримся. Я тебе по-хорошему скажу.
— Тебе с этой находки хлопот не оберёшься, а проку никакого. А я тебя уважу. Земля вон у оврага, бывшая земля Ковальчуков, что при местном хозяйстве отрезали.
— Я её тебе верну. У меня рука есть, оформлю. И к колодцу твоему туристов впущу.
— Ты с этого копейку иметь будешь, на старости лет. Только давай без этой мути. Без дела, без архивов.
— Что было, то быльём поросло.
Мирон Павлович слушал молча. А когда Виктор кончил, спросил тихо:
— Виктор, а чего ты боишься-то? Коли деды помирились, и всё быльём поросло, чего ты землю мне суёшь и просишь дела не искать? Честному человеку архива бояться нечего. Дело поднимут, так там и напишут. Спасли вдвоём, а Григория после по ошибке взяли.
— Время было такое. И будет твой дед всё равно герой. И мой не вор.
— Чего тебе бояться правды, если правда за тебя?
Виктор встал. Лицо его снова стало тяжёлым, спокойным, но глаза сузились.
— Ты, ковальчуковское семя, — сказал он негромко, и старая, из детства знакомая кличка прозвучала как удар.
— Вы своё уже отжили. Восемьдесят лет тихо жили. И живите.
— А будешь воду мутить — пожалеешь. У меня в районе всё схвачено. Захочу — твой колодец завтра признают опасным и засыплют к чёртовой матери вместе с твоим колоколом.
— И девка эта, что по архивам шастает, с работы вылетит — я устрою. Понял? Не тронь то, что лежит. Дороже станет…👉Продолжение, нажмите на кнопку «Вперед» под рекламой👇👇👇