Родственники просили пожалеть виновного, пока не поняли, чем обернётся их молчание
По той, какой она была, когда я был маленький? Может быть. По той, какой она оказалась? Нет. Я не стала развивать эту тему.
Он сам разберется. С Людмилой Сергеевной или без нее разберется. У него есть стержень.
Я в это верила. Письмо от Свекрови пришло примерно через полгода после суда. Обычный конверт, написанный от руки.
Почерк старый, с наклоном, с завитушками, которые учили в советской школе. Дмитрий принес его из почтового ящика. Посмотрел на обратный адрес.
Принес мне. Мы читали вместе. Он через плечо, я держала листок.
Письмо было на двух страницах. Без обращения к кому-то конкретно, просто начиналось с середины мысли, как будто продолжение внутреннего монолога. Она писала, что всю жизнь посвятила семье, что растила детей одна.
Отец Дмитрия умер рано, она тянула все сама, и Наташу, и Диму. Что Гриша был для нее светом, единственный внук по крови. Что она не могла поверить, что он способен на такое.
Что, наверное, она где-то ошиблась, но не понимает, где. Что сейчас у нее нет ни сына, ни внука, ни невестки. И это сделала я. Последнее предложение было подчеркнуто дважды.
Ты разрушила эту семью. Дмитрий прочитал, взял письмо у меня из рук, долго смотрел на него, потом сложил, убрал в конверт, положил в ящик комода. Она до сих пор не понимает, сказал он.
Нет. И, наверное, не поймет. Я подумала.
Честно подумала, прежде чем ответить. Может быть, поймет когда-нибудь. Или нет.
Это уже не зависит от нас. Он кивнул, закрыл ящик. Мы не возвращались к этому письму больше.
Я думала о свекрови иногда, не со злостью, что меня самое удивляло, с чем-то похожим на усталое понимание. Валентина Ивановна прожила жизнь, в которой любовь к своим всегда означала защиту своих любой ценой, от любого, кто снаружи. Это была ее система ценностей, выстроенная десятилетиями.
В этой системе я была снаружи с первого дня. В этой системе Гриша был свой и, значит, защищаемый. Она не была чудовищем.
Она была человеком с чудовищной логикой, которую никто никогда не оспаривал достаточно громко и достаточно вовремя, включая ее собственного сына. Это не снимало с нее ответственности, но делало ее трагедию понятной. Наталья не писала и не звонила.
Я не знала, что с ней. Слышала краем уха через общих знакомых, что она ездит к Грише на свидание, что работает, что живет с матерью по-прежнему, что, по словам тех же знакомых, очень изменилась, стала тихой. Я не знала, что это значит.
Смирение, сломленность, переосмысление. Не мое дело было это знать. Артем однажды спросил, неожиданно, за завтраком, в обычный будний день.
«Мам, а тетя Наташа знала, что Гриша меня бьет?» Я подумала, прежде чем ответить. «Как всегда. Честно.
Я думаю, она знала, что он агрессивный, что у него бывают срывы, но конкретно про тебя скорее всего нет. Он пожевал. Поставил кружку.
Она должна была спрашивать. Да. Но не спрашивала.
Нет. Он помолчал. Это странно.
Если бы ты видела, что я делаю что-то плохое, ты бы спросила. Да. Даже если бы не хотела знать ответ, я посмотрела на него.
Четырнадцать лет, уже почти пятнадцать. Умный мальчик задает взрослые вопросы. «Именно тогда и спросила бы», сказала я. Он кивнул, допил чай, ушел в школу.
К весне Артем вернулся к своей игре. Той, которую начал до всего этого и бросил на середине. Игорь Валентинович потом сказал мне, что это хороший знак.
Возвращение к незаконченному. Желание сделать что-то свое. Я и без него это понимала, но было приятно услышать.
Он работал по вечерам. Я слышала из своей комнаты тихий стук клавиш. Иногда в полголоса что-то бормотал, иногда хмыкал удовлетворенно…