Бригада приехала отжать СОБСТВЕННОСТЬ у Старухи
Повисло то молчание, в котором один человек перестаёт быть своим для другого. Баба Валя сидела у ворота, зажимая бок, слушала это молчание и понимала, что вот сейчас, в эту минуту, между этими двумя, расчётливым и молодым, трещина, которую она заложила ещё той картошкой, той первой ночью, тем, что накормила приманку, пошла.
И понимала ещё, что тратить силы на то, чего она не поменяет, на кровь в боку, на то, что двое уже в реке, на то, что могла бы, а могла бы не суметь, нельзя. Осталось поднять последнее. Осталось поднять Виктора Семёновича, самого умного, самого спокойного, того, кто пришёл к ней с домиком и папкой и назвал её по имени-отчеству, потому что читал бумагу. Того, кто до сих пор не знал, чью бумагу он читал.
Она перевела дух, унимая кровь, и сказала, чтобы он услышал: — Ты, Виктор Семёнович, домик мне предлагал за то, чтобы я молчала.
Она помолчала, набирая воздуху.
— Так я тебе, милок, полвека молчу. Пора уж и рассказать.
Виктор Семёнович не ответил ей сразу. Он был из тех, кто на слова не бросается, а взвешивает. И она услышала это взвешивание, потому как долго он молчал.
— Рассказать, — повторил он наконец, и голос его держался спокойно, хотя чувствовалось это уже больше натянуто, как трос под нагрузкой. — Что же вы такого мне расскажете, Валентина Петровна? Чего я про вас не знаю? Я про вас, между прочим, всё выправил. Год рождения. Откуда приехали? Когда переправу приняли? У меня на вас бумага толще, чем у иного на живого человека.
— Бумага, — сказала она от ворота, не поднимаясь, зажимая ладонью горячий бок. — В том и беда твоя, что ты по бумаге меня читал, а бумага лжёт с первой строки.
Туман стоял между ними стеной, глухой, молочной, и оттого её негромкий севший голос был ему сейчас ближе, чем если бы она стояла рядом. В таком тумане человек слушает вернее, чем видит. И она это знала и говорила в темноту спокойно, как говорят с тем, кого держат на прицеле.
— Ты меня Валентиной Петровной зовёшь, — сказала она. — Мельник, вдовой двадцать пятого года. А Валентина Мельник померла от тифа в сорок восьмом, в чужом краю, и лежит там без креста, и некому по ней плакать. Я взяла её бумаги, когда свои носить стало нельзя. 30 лет с той поры я Мельник, а была я Бондарь. Светлана Андреевна Бондарь. И по всем спискам, какие ты выправил, эта Бондарь мертва с сорок четвёртого года, убита за линией фронта. Так что ты, милок, всё это время торговался о домике с покойницей, двумя покойницами разом.
Он молчал. Она знала, что он делает в этом молчании. То же самое, что делала бы на его месте она. Складывает заново весь этот день, всю эту неделю и понимает, что складывал неверно. Старуха, что 30 лет крутит ворот. Старуха, что прочла его людей в супермаркете, прежде чем те открыли рот. Старуха, у которой ворот с секретом, а под паромом яма.
А в яме теперь двое его крепких мужиков, которых он привёз сюда работать, как привозят на дело, а не на смерть. Он был умён и потому первым из четверых понял то, чего двое утонувших понять не успели, а третий, молодой, ещё только начинал понимать.
— В сорок третьем я девчонкой ходила за линию, — сказала она, глотая паузы вместе с болью. — Малой группой уходили пятеро, а возвращалась я одна. И не потому, что была храбрее других. Храбрых там первыми клали. Я возвращалась, потому что умела ждать. Меня старик один научил, инструктор. Лицо у него было обмороженное, страшное. Он говорил: «Спешит тот, кто себя жалеет. Отучись себя жалеть, и время станет работать на тебя, а не на врага». Я отучилась.
— Я в мокрой канаве у дороги пролежала однажды 12 часов, не шевелясь, покуда мимо шли те, кого послали меня искать. Они меня искали, бегущую девчонку искали, испуганную. А в канаве лежала не девчонка, лежала коряга, которая ждёт. И они прошли мимо в трёх шагах.
— Красиво плетёте, Светлана Андреевна, — сказал он. И в том, как он выговорил незнакомое имя, было уже другое к ней отношение. Осторожное. — Только я так думаю. Заговариваете вы мне зубы, кровью истекаете и заговариваете. Долго вы так не наговорите.
— Долго и не надо, — согласилась она. — Ты вот про переправу мою всё пытал. Много ли через неё прошло, много ли я повидала? А ты спроси лучше не про то, что прошло, спроси про восемьдесят третий год…