Я уже бросился к женщине, которую считал погибшей, но брат жены остановил меня одной фразой
Он позвонил в четверг вечером, в конце февраля. Я в это время сидел на кухне и не делал ничего. Я тогда вообще ничего не делал по вечерам, это был мой тридцать первый вечер без нее, и я их считал, хотя знал, что считать не надо.

Дмитрий сказал: «Алексей, возьми на пятницу отгул, поедем со мной в горы». Я сказал: «Дим, ты чего?» Он сказал: «Мне надо тебе кое-что показать». Я сказал, что никуда не поеду, что мне не до гор и что, если ему надо что-то показать, пусть покажет здесь.
И он тогда сказал фразу, из-за которой я все-таки поехал. Он сказал: «Алексей, я не могу это рассказать. Я пробовал двадцать раз, у меня не получается. Это надо увидеть».
Мы выехали в шесть утра. 320 километров, через два города, потом к горнолыжному курорту.
Он вел, я сидел рядом, и за четыре с половиной часа он сказал мне, если сложить, слов сорок. Я спрашивал, он отвечал: «Приедем — увидишь». Один раз я на него сорвался и сказал, что, если это какая-то ерунда, заставлю его развернуться, а сам уеду обратно на автобусе.
И он не ответил вообще, только руки на руле сжал сильнее. Приехали в половине одиннадцатого. Он поставил машину, купил два ски-пасса, и я спросил: «Зачем? Я на лыжах не стоял лет пятнадцать».
Он сказал: «Мы не кататься. Мы поднимемся и спустимся». Мы сели в кабинку.
Февраль, ясно, минус восемь, солнце такое, что глазам больно, и снизу от станции все это выглядело красиво до неприличия, и я помню, что подумал, как же не вовремя. Кабинка шла медленно. Это не кресло, это закрытая кабинка на восемь человек, и мы ехали в ней вдвоем, потому что было утро пятницы и народу мало.
Стекла запотевали снизу, и я протирал рукавом. Внизу шла трасса, и по ней ехали люди, и я на них смотрел просто так, от нечего делать, потому что смотреть больше было некуда. А Дмитрий молчал.
И вот я увидел красное пятно, куртку, и глаз сам за нее зацепился, потому что красное на белом. Я смотрел секунды три, ни о чем не думая. Потом она сняла шлем, и я увидел затылок и то, как она встряхнула головой, и вот в этот момент у меня в груди что-то оборвалось раньше, чем я успел что-либо подумать.
Тело узнало быстрее головы. Я успел подумать: «Это Ирина» — уже после того, как у меня похолодели руки. Она повернулась.
Она смеялась, и мне показалось, что я услышал ее смех, хотя через стекло и с двадцати метров это было невозможно. Я знаю, что звук дорисовало сознание, но в ту секунду я действительно его слышал. Кабинка шла дальше и уносила меня вверх, а она оставалась внизу, и вот эти секунды, когда я разворачивался всем телом и смотрел назад через заднее стекло, расстояние росло, и я ничего, совершенно ничего не мог сделать, потому что был в закрытой кабинке на тросе. Я потом еще месяца три просыпался от этого.
Мне снилось не то, что я ее вижу, мне снилось, что я не могу выйти, что я стучу в стекло, а кабинка едет. Психолог, к которой меня Даша все-таки затащила в апреле, сказала мне, что это самый частый образ у людей в моем положении и что кабинка тут ни при чём, так выглядит бессилие. Она сказала: «Алексей Романович, вы 26 лет прожили рядом с человеком и не смогли ему помочь ни в чем из того, что было по-настоящему важно. Не потому, что вы плохой муж, а потому, что вам не сказали. Кабинка — это про это».
Но это я узнал позже, в апреле, а тогда, в феврале, наверху я выскочил первым и пошел к спуску и, наверное, побежал бы, но Дмитрий поймал меня за рукав, держал крепко обеими руками и сказал: «Стой, ты еще самого главного не видел…»