Он хотел сделать дочери сюрприз, но вместо радости столкнулся с картиной, которую невозможно было забыть

Мирон открыл флакон и осторожно вдохнул запах. Подозрение стало почти уверенностью. Он достал шприц, ампулу, протёр кожу на руке Олеси. Руки его не дрожали. В этот миг он запретил себе быть отцом. Он стал врачом, от точности которого зависит жизнь пациента.

Укол занял несколько секунд. Потом началось ожидание, самое тяжёлое из всех действий. Мирон сел на край кровати и взял дочь за холодную ладонь. Она была лёгкой, безвольной, как у ребёнка после болезни. Он смотрел на её лицо и вспоминал, как когда-то она бегала по дому босиком, как бросалась ему на шею, когда он возвращался поздно, как ждала у двери с рисунком в руках. Когда она перестала ждать? Когда отступила? Когда его любовь стала для неё не теплом, а обязанностью?

Прошло десять минут. Потом ещё десять. Мирон считал пульс, следил за дыханием, проверял зрачки, заставляя себя не смотреть на дверь. В доме было тихо, и каждая секунда растягивалась до боли. В эти минуты он снова оказался на границе между жизнью и смертью, только теперь на столе лежал не солдат и не незнакомец, а его ребёнок. Он беззвучно просил у Соломии прощения за то, что не уберёг их дочь раньше. Вдруг пальцы Олеси едва заметно сжались. Веки дрогнули.

— Папа, — прошептала она.

Мирон наклонился к ней.

— Я здесь, доченька. Я рядом.

Она открыла глаза. Сначала взгляд был мутным, плывущим, но постепенно в нём появилась ясность, тонкая и хрупкая, как свет под дверью.

— Ты живой, — сказала она. — Он говорил… он сказал, что тебя нет. Я видела газету. Я думала, я одна.

— Он солгал. Я жив. Я приехал за тобой.

Он говорил это и чувствовал, как трудно Олесе поверить даже простому факту. Ложь слишком долго была вокруг неё воздухом, которым приходилось дышать. Правда не могла сразу стать твёрдой землёй под ногами.

Олеся попыталась приподняться, но тело не подчинилось. Она упала обратно на подушку, и по вискам потекли слёзы.

— Я хотела позвонить, когда всё началось. Клянусь, хотела. Но он забрал телефон. Сказал, что ты не приедешь. Что тебе всегда было легче отдать меня кому-то другому.

Мирон почувствовал, как эти слова впились глубже любого обвинения.

— Прости меня, — сказал он. — Не за то, что он сделал. Это его преступление. Но за то, что я научил тебя терпеть чужую власть и называть её любовью. За то, что не приехал раньше. Сейчас я здесь. И больше не уйду, пока ты не будешь свободна.

Олеся смотрела на него, словно боялась моргнуть и потерять это видение.

— Он не отпустит. У него охрана. Бумаги. Врачи. Он говорил, что я его вещь.

— Он ошибался…