Она бежала от прошлого, но в лесу столкнулась с тайной, которая оказалась связана с её собственной жизнью
Мирон пришёл в себя не сразу. Оксана каким-то чудом дотащила его до старого зимовья, которое нашла по приметам Палажки: низкая избушка с перекошенной дверью, без настоящей печи, но хотя бы защищённая от ветра. Она развела огонь в ржавой жестяной банке, нашла в углу оставленный кем-то ватник, укрыла Мирона и стала делать то, что руки помнили лучше сознания.
Проверила пульс. Зрачки. Дыхание. Растёрла снегом почерневшие пальцы, осторожно размяла плечи, пыталась согреть грудь, где сердце билось с редкими провалами. В колонии она семь лет заставляла себя не быть фельдшером слишком явно — помогала, когда не могла иначе, но прятала навыки, как запрещённую вещь. Теперь эти навыки возвращались сами, будто никогда не уходили.
Руки у неё дрожали не от мороза. Если Мирон жив, значит, все эти годы где-то существовал человек, знавший, что она невиновна. Человек, который молчал, пока она валила лес, мерзла в бараках, считала дни до новой жалобы и снова получала отказ.
Она злилась на него и одновременно не могла позволить ему умереть. В этом было что-то почти невыносимое: спасать того, чьё молчание помогло похоронить её собственную жизнь. Оксана меняла ему мокрые тряпки на лбу, вслушивалась в дыхание, растирала пальцы до красноты и ловила себя на том, что мысленно ругает его, как ругала бы пациента на вызове: дыши ровнее, не проваливайся, держись. Профессиональная привычка оказалась сильнее обиды. Врачебная часть её души, казалось, не понимала слова «враг» — перед ней был человек, который ещё не умер, а значит, за него следовало бороться.
За дверью зимовья ночь ворочалась в ветвях. Иногда Оксане чудилось, что скрип снега — это шаги погони, и она замирала, прижимая ладонь к Миронову рту, чтобы расслышать тишину. Но приходил только ветер. Он тянул дым обратно в щели, заставлял огонь в банке ложиться набок, и в этом слабом свете лицо Мирона то становилось лицом судьи из прошлого, то лицом старика, который слишком поздно оказался нужен живым.
Под утро Мирон открыл глаза. Сначала смотрел в прогнивший потолок, потом медленно повернул голову к ней. Удивления в его взгляде не было. Было узнавание — и сразу за ним стыд, тяжелый, старый, въевшийся глубже морщин.
— Оксана Петровна, — прохрипел он. — Как же ты постарела.
— Семь лет в колонии не молодят, — сказала она и поднесла к его губам кружку с талой водой. — Молчи. Пей…