Я думал, что хищник выводит меня в засаду стаи. Неожиданная развязка одного очень странного патрулирования
Он вставил обломок клена между ветками пружины. Примерился. Одна попытка.
Если ветка сломается, он потеряет время, которого нет. Он навалился на рычаг всем телом, всем весом своих семидесяти с лишним килограммов. Зубы скрипнули.
Позвоночник хрустнул. Боль в пояснице взорвалась белой вспышкой. Металл дрогнул.
Пружина начала поддаваться. Медленно, с мучительным скрипом, челюсти капкана поползли в стороны, миллиметр за миллиметром. Он давил.
Кленовый рычаг гнулся, но держал. Он чувствовал вибрацию дерева всеми костями. Еще немного. Еще чуть-чуть.
Пот заливал глаза, смешиваясь с дождем. Он не мог вытереть лицо, обе руки были заняты. Волчата под рубахой завозились, один из них тонко, пронзительно заскулил.
Волчица дернулась на этот звук. Инстинкт матери оказался сильнее агонии. Ее глаза приоткрылись, мутные, невидящие.
Она попыталась поднять голову. Не смогла. Но ее изуродованная лапа шевельнулась в ослабевших тисках капкана.
— Не дергай! — рявкнул Матвеич. — Лежи. Лежи смирно.
Он давил из последних сил. Клен трещал. Пружина стонала.
Зубья капкана разошлись на три сантиметра. На четыре. На пять. Лапа была свободна.
Волчица рванулась. Из ее горла вырвался хриплый вой, полный боли. Она выдернула раздробленную конечность из стальной пасти и упала на бок, тяжело, мертво.
Матвеич отпустил рычаг. Капкан захлопнулся с лязгом, от которого заложило уши. Кленовая ветка разлетелась в щепки.
Он сидел в грязи, задыхаясь. Сердце билось так, что казалось, вот-вот пробьет ребра. Руки были ободраны до мяса, кровь смешивалась с ржавчиной и грязью, холод пробирал до костей.
Волчата под рубахой возились и скулили. Волчица лежала неподвижно, но ее бок поднимался и опускался ровнее. Кровотечение из лапы замедлилось, рваные края раны слиплись от грязи и холода, образовав подобие естественного тампона.
Не идеально, опасно, но она была жива. Седой подошел к ней, обнюхал морду, обнюхал лапу, потом повернулся к Матвеичу. Старик сидел перед ним, мокрый, дрожащий, жалкий.
Без куртки, без свитера, с чужими детьми на голом животе, с ободранными руками и потухшими от усталости глазами. Волк сделал шаг к нему. Матвеич не шевельнулся.
У него не было сил ни на страх, ни на движение. Седой наклонил свою огромную голову и коснулся носом его руки. Мокрый, холодный нос прижался к разбитым костяшкам.
На секунду, на одну короткую секунду, а потом отстранился и лег рядом с волчицей. Матвеич закрыл глаза. Дождь барабанил по его голым плечам.
Из-под рубахи доносился писк. Где-то далеко, за километры отсюда, в теплой сторожке спал молодой Павел, не подозревая, что старик, которого он считал чудаковатым отшельником, только что голыми руками разжал стальную пасть, стоя между жизнью и смертью.
Но расслабляться было нельзя. Волчица свободна, но не спасена. Лапа раздроблена.
Без обработки начнется гангрена. А волчата, согретые его телом, хотели есть. Их мать не могла их кормить. Не сейчас.
Может быть, не сможет уже никогда. И в голове Матвеича, сквозь туман усталости, начал формироваться план. Безумный, невозможный план, который требовал от него встать, натянуть на трясущееся тело мокрую штормовку и идти два часа по раскисшему лесу до сторожки.
С тремя волчатами на животе. Под ледяным дождем. С разбитыми руками.
А потом вернуться. С молоком, бинтами и антисептиком. И объяснить все молодому Павлу так, чтобы тот не решил, что его старший коллега окончательно выжил из ума.
Он открыл глаза и посмотрел на Седого. Волк лежал, положив голову на лапы. Его взгляд был направлен на лесника. Спокойный. Ждущий.
— Я вернусь, — сказал Матвеич вслух. И его голос прозвучал странно. Почти торжественно в этом мокром, пустом овраге.
— Слышишь, Серый? Я вернусь. Только не уходи. Держи ее. Грей.
Он поднялся. Колени подогнулись, но он устоял. Подобрал штормовку.
Натянул на мокрую рубаху поверх волчат. Застегнул на все пуговицы. Подобрал ружье.
Глубоко вдохнул сырой, холодный воздух и полез вверх по склону оврага, в дождь, в серость, в двухчасовой марш-бросок, от которого зависело все. На полпути до края он обернулся. Седой не шевельнулся.
Он лежал рядом с волчицей, и его огромное тело закрывало ее от ветра и дождя. Живое одеяло. Последняя защита.
Матвеич отвернулся и шагнул в лес. Первые двадцать минут он шел на чистом адреналине. Ноги месили грязь, тело работало механически, как заведенный автомат.
Левая рука прижимала к животу сверток с волчатами, правая сжимала ремень ружья. Дождь усилился. Теперь это была уже не морось, а плотная, тяжелая стена воды, которая обрушивалась с неба сплошным потоком.
Видимость упала до десяти метров. Деревья превратились в размытые серые тени, тропа исчезла под слоем воды, и Матвеич ориентировался только по памяти. Этот поворот — мимо расщепленной молнией березы, дальше прямо, через ельник, потом вниз, к ручью.
Он вспомнил о ручье и похолодел. Ручей Каменный, который летом можно было перешагнуть, весной превращался в мутный, бурлящий поток шириной метра четыре. Ледяная вода неслась с холмов, ворочая камни и подмывая берега.
Брод, по которому он обычно переходил, сейчас был затоплен. Он знал это, но другого пути не было. Обход через мост добавлял полтора часа.
У него не было полутора часов. У волчицы не было полутора часов. Он дошел до берега и остановился.
Каменный ревел. Коричневая вода неслась мимо, закручиваясь водоворотами вокруг торчащих из потока валунов. На поверхности проплывали ветки, куски коры, пучки прошлогодней травы.
Глубина на глаз — по пояс, может, выше. Течение достаточно сильное, чтобы сбить с ног. Температура воды градуса четыре, может, три.
Достаточно, чтобы за минуту онемели ноги. За три свело судорогой мышцы. За пять остановилось сердце у человека его возраста.
Матвеич стоял на берегу и смотрел на воду. Под рубахой шевельнулся волчонок. Ткнулся носом в ребро.
Теплый, живой, беспомощный. Лесник расстегнул верхнюю пуговицу штормовки и заглянул внутрь. Три крошечные морды.
Закрытые глаза, розовые носы, прижатые к телу лапки. Они дышали ровно, они доверяли ему. Абсолютно. Безоговорочно…