Звонок уборщицы заставил мужчину немедленно приехать в дом сына, но увиденное в подвале потребовало вмешательства полиции.

Я остался посреди знакомого коридора, где двадцать лет чувствовал себя хозяином. Знал, какой замок заедает, в каком кабинете стучит батарея и кто обычно выходит курить через запасную лестницу. Но в то утро мне было шестьдесят восемь, и я не понимал даже, куда деть собственные руки.

Дарью через двое суток отпустили под подписку о невыезде, Гришу оставили под стражей. Им вменяли незаконное лишение свободы несовершеннолетнего, а заодно проверяли версию похищения: Мирона вывезли из учреждения другого района, поэтому на бумаге история выглядела страшнее, чем в подвале.

Вечером я приехал к невестке. Она открыла дверь в халате, с мокрыми после душа волосами, но отступать с порога не стала.

— Аркадий Петрович, уходите. Я сейчас действительно могу вас ударить.

Я попросил дать мне возможность разобраться. Дарья усмехнулась без радости и сказала, что за два года у меня была тысяча возможностей по-человечески задать один вопрос. Вместо этого я послал в их дом уборщицу. После этих слов дверь закрылась.

Её ответ оказался точнее приговора. Я действительно не разговаривал с родными, а незаметно вёл на них внутреннее дело: собирал мелочи, сопоставлял, проверял реакции. В августе мне понадобился свидетель — и я, не признаваясь в этом даже себе, отправил его в чужой дом со шваброй.

До рассвета я просидел у себя на кухне напротив единственной картины Натальи — пожилая женщина возле окна. Я вслух повторял умершей жене, что действовал законно и иначе не мог. Картина молчала, как когда-то молчала Наталья, пока я сам не начинал слышать фальшь в собственных оправданиях.

Утром я попросил Кожемякина показать материалы. Он вежливо напомнил, что я не сторона дела, а свидетель, поэтому доступа получить не могу. Всё было безукоризненно правильно. На этом моя роль следователя закончилась: она продлилась те самые девяносто секунд.

Отдельно пришлось исправлять то, что случилось с Верой Степановной. Ей было пятьдесят семь, двадцать лет она убирала квартиры и содержала мужа-инвалида. После допросов по району поползли слухи, будто именно из-за неё посадили семью Луговых.

Три семьи из восьми постоянных клиентов отказались от её услуг. В небольшом городе люди неохотно пускают в дом женщину, после которой однажды приехала полиция, даже если она спасла ребёнка. Об этом я случайно услышал от соседки лишь через полгода.

Когда я приехал к Вере Степановне, она расплакалась на пороге:

— Я же сразу вам позвонила. Хотела как лучше…

Деньги прозвучали бы оскорблением, поэтому я обзвонил знакомых и нашёл ей четыре новых адреса, за каждый поручившись лично. Репутации старого следователя для этого ещё хватало.

Весной Вера Степановна попросила отвезти её в социально-реабилитационный центр. Она испекла большой пакет пирожков с капустой и хотела передать их Мирону. Заведующая разрешила короткую встречу.

Мальчик вошёл, поздоровался, а женщина поставила перед ним пакет, назвала его сынком и снова заплакала. Она просила прощения за то, что услышала царапанье и вызвала меня. Одиннадцатилетний Мирон стал утешать взрослую женщину:

— Не плачьте, тётенька. Вы не виноваты. Это же я сам царапал.

По дороге обратно Вера Степановна долго смотрела в окно, а затем спросила, как всё могло обернуться именно так. Ответа у меня не было.

Центр находился в чистом здании с расписанием на двери, запахом хлорки и манной каши. Там работали женщины, получавшие меньше моей пенсии и часто остававшиеся сверх смены, потому что заменить их было некому. Я не стану называть это место плохим: при имеющихся возможностях сотрудники делали всё, что могли.

Но тридцать четыре ребёнка и восемь взрослых — арифметика, из которой невозможно сложить семью. На третий день после происшествия я подал заявление на встречу. Зоя Васильевна посмотрела поверх очков и сразу узнала мою фамилию.

В коридоре стояли одинаковые шкафчики, на каждом было приклеено имя. В расписании нашлось место для уроков, прогулки, ужина и отбоя, но не для ожидания человека, который может не прийти. Позже я понял, почему дети так внимательно прислушивались к каждому звуку открывающейся входной двери: он мог означать возвращение кого-то своего.

— Так это вы тот самый дед?

— Тот самый.

Она указала на бланки и объяснила, что встречи проходят по средам с двух до четырёх, только по заявлению и при воспитателе. Я попытался напомнить о своей прежней должности, но заведующая оборвала меня: правила одинаковы для всех, а у каждого из тридцати четырёх детей есть кто-то, желающий пройти без очереди.

Впервые за многие годы я заполнил заявление на подоконнике и стал ждать, как остальные. Через сорок минут меня впустили в игровую комнату. У окна Мирон складывал из бумаги маленькие одинаковые коробочки и выставлял их ровным рядом.

Я сел напротив на детский стул, представился и сказал, что именно я вынес его из подвала. Он не поднял головы и ответил, что знает. Тогда я задал вопрос, который казался мне очевидным: было ли ему там плохо.

Мирон посмотрел на меня светлыми, слишком взрослыми глазами и произнёс:

— Там мне было хорошо. Плохо стало здесь.

Я возразил, что в центре его никто не запирает. Мальчик аккуратно загнул край очередной коробочки:

— Зато здесь меня никто не ищет…