Беременность Насти стала причиной пересудов, но вскоре в деревне появились неожиданные гости

Общежитие стояло рядом с учебным корпусом: пятиэтажное, с узкими окнами, облупленным крыльцом и вечным запахом вареной капусты, который, казалось, впитался не только в стены, но и в лестничные перила. Комнату ей дали на троих. Марьяна приехала из другого большого города, смеялась громко и быстро умела знакомиться. Лида появилась к вечеру, бросила сумку на кровать и сразу предупредила, что иногда храпит, если устает.

Олеся улыбнулась, разложила вещи в тумбочке, а тетрадь спрятала под матрас. Так она делала с детства: все дорогое нужно было прятать, даже если никто не собирался отнимать.

Позже она будет вспоминать этот жест с болезненной нежностью. Тогда ей казалось, что главное уже случилось: она выбралась, поступила, получила койку у окна и право начинать заново. Вечером соседки делили полки, спорили, чей чайник можно ставить на общий стол, смеялись над чужими привычками. Олеся слушала их и вдруг ловила себя на том, что тоже смеется. Не громко, осторожно, будто пробует новый голос. И этот голос еще не знал, как скоро ему придется учиться молчать…

Первые недели закружили ее так, что она почти не успевала думать о доме. Лекции, библиотека, новые голоса, споры до глубокой ночи о старых книгах, о языке, о том, зачем вообще пишут. Олеся сидела на занятиях, записывала мелко и аккуратно, брала дополнительные списки чтения, ходила на факультативы, возвращалась в общежитие с тяжелой головой и странно легким сердцем. Иногда она засыпала прямо над раскрытым учебником, просыпалась от того, что Марьяна тихо вытаскивала из-под ее щеки листы, и смеялась, виновато пряча лицо. Впервые за долгое время ей не хотелось никуда бежать. Казалось, она наконец попала туда, где ее желание писать не вызывает улыбки, где странность становится профессией, а наблюдательность — не поводом для насмешки, а почти достоинством.

На третьей неделе сентября в общежитии устроили вечеринку. День рождения был у кого-то со второго курса, имени Олеся даже не запомнила. Идти она не хотела. Марьяна уговаривала, сидя на подоконнике и рисуя стрелки перед крошечным зеркалом:

— Ну хоть на полчаса. Не будешь же ты всю жизнь жить как затворница.

Полчаса Олеся себе разрешила. Она пришла, взяла стакан с соком, встала ближе к стене и начала делать то, что делала всегда: наблюдать. Улавливать жесты, оговорки, чужие улыбки, повороты головы — все, что потом могло стать строчкой.

Его звали Денис. Она узнала это позже, когда имя уже стало не именем, а рубцом. Он был высоким, уверенным, с той расслабленной манерой держаться, какая бывает у людей, заранее привыкших к чужому вниманию. Подошел сам, заговорил легко, без нажима, спросил о первом курсе, о книгах, даже процитировал старого драматурга так к месту, что Олеся невольно расслабилась.

Кто-то подлил ей в стакан. Она не заметила момента, когда сладкий сок стал другим — тяжелым, обжигающим, с мутной теплотой, расползающейся по телу. Дальше память рассыпалась. Свет в потолке. Чужой смех за стеной. Голос рядом. Полутемная комната, которую она не знала. Утром Олеся очнулась на незнакомой кровати в одежде, но не в своей. Голова болела так, будто ее набили мокрой ватой. На столе стоял стакан воды, рядом лежал листок с номером. Она не стала читать. Скомкала бумагу и бросила в мусорное ведро…