Пахан решил испытать нового заключённого, не подозревая, что сам попал в опасную ситуацию
Во вторник Вера Степановна приехала в медчасть около десяти утра. Романюк сообщил об этом буднично, когда я пришел на повторный прием с тем же запястьем. Передо мной сидели трое, потом один долго жаловался на желудок, еще один просил мазь. Я ждал спокойно, хотя внутри время звучало слишком громко.
Вера Степановна оказалась такой, какой я представлял ее по словам куратора: немолодая, с усталыми внимательными глазами, где за годы работы в закрытой системе выгорело удивление, но не исчезла способность видеть человека. Она посмотрела в карту, потом на меня.
Я сел напротив. Она надела манжету тонометра и стала мерить давление. В этот момент я тихо произнес условную фразу:
— Сосна без корней не стоит.
На ее лице не дрогнула ни одна черта. Стрелка прибора качнулась, она продолжила смотреть на шкалу.
— Давление нормальное, — сказала она обычным голосом. — Таблетку принимайте вечером.
Она сделала запись и протянула мне лист назначений. Под ним лежал маленький сложенный клочок бумаги. Я взял оба листка, убрал в карман и вышел.
В туалете жилого корпуса, в кабинке без камеры, я развернул записку. Два слова и срок: «Слышим. Двое суток».
Значит, сигнал дошел. Куратор получил сообщение, и через сорок восемь часов начнется движение снаружи. Какое именно — неизвестно. Но впервые у меня появилась линия горизонта: нужно дотянуть Тараса живым, не сломанным и не подписавшим ничего под чужим давлением.
Сорок восемь часов — мало, если ждать помощи. И очень много, если удерживаешь равновесие над ямой. Я перебрал варианты: Седой может ускориться, Нотариус — раскрыть записку, Щука — сорваться раньше приказа, Тарас — испугаться и согласиться сам. В каждом варианте была точка, где я мог опоздать на минуту. Значит, нужно было не просто ждать внешнего движения, а сделать так, чтобы внутри никто не решился перейти черту раньше времени.
Первые сутки прошли в натянутом равновесии. Седой Тараса не трогал. Щука смотрел на меня с раздражением человека, которому приказали ждать, но не объяснили почему. Нотариус вел себя так, будто между нами ничего не произошло, и это было выразительнее открытой враждебности. Тарас работал, ел, молчал. С каждым часом в нем появлялось опасное притупление — не спокойствие, а привыкание. Когда человек начинает принимать чужую волю как порядок вещей, его легче убедить, что выбора у него и не было.
Особенно тревожило то, что Тарас начал меньше вздрагивать от чужих голосов. Со стороны это могло показаться хорошим знаком, но я знал другое: иногда человек перестает вздрагивать не потому, что стал крепче, а потому что внутри уже отключил сопротивление. Его тело еще ходит, ест, работает, но решение за него постепенно принимает среда. В такие моменты важно успеть вернуть человеку хотя бы одно собственное «нет», пока оно не растворилось в общем порядке.
К концу вторых суток, на короткой вечерней прогулке, рядом со мной встал Левко Сулима. Он смотрел на темнеющий край двора.
— Верба после обеда говорил с Нотариусом.
Я не повернул головы.
— Долго?
— Минут пятнадцать. Между цехом и столовой.
Пятнадцать минут с Нотариусом — много. Он редко давил напрямую. Он умел объяснить так, что человек сам приходил к нужному выводу и считал его своим. Для испуганного свидетеля это опаснее угроз.
Ночью, около двух, когда барак окончательно затих, я тихо спустился и подошел к месту Тараса. Он не спал — это было слышно по дыханию. Лежал на нижнем ярусе и смотрел в доски чужой койки.
Я присел рядом.
— Завтра утром, до завтрака, мне надо поговорить с тобой не здесь и не в цеху. Скажи, что живот прихватило. Иди к фельдшеру.
Он повернул голову. В полумраке глаза казались темнее.
— Нотариус тебя уговаривал, — добавил я. — Не делай того, что он сказал.
Тарас молчал несколько секунд. Потом едва заметно кивнул. Я вернулся на место и лег, не закрывая глаз до подъема.
Утро принесло не разговор, а удар по плану. В 6:45, после построения, колонну повели на завтрак. До входа в столовую оставалось несколько десятков шагов, когда из-за угла хозяйственного здания вышли Щука и Крюк. Они шли быстро, прямо к нам, не оглядываясь. Слишком быстро для случайной встречи.
Я увидел их, увидел Тараса рядом, увидел у административного корпуса незнакомых сотрудников, которых раньше не было. Возможно, Седой почувствовал чужое движение и решил действовать немедленно. Возможно, внешний канал передал приказ. Разбирать было некогда. До контакта оставалось секунд десять.
— Что бы ни случилось, не беги и не кричи, — тихо сказал я Тарасу. — Отойди за меня и стой.
Он не спросил, что происходит. Отступил на шаг, прижал мешок к груди. Лицо побледнело, но ноги остались на месте.
Щука подошел первым. Без слов попытался оттолкнуть меня плечом и схватить Тараса за робу. Я не пошел силой против силы. Его движение было резким, прямым, ожидаемым. Я сместился на полшага, увел руку в сторону и позволил его же инерции протащить его мимо цели. На мгновение он оказался спиной ко мне, потеряв равновесие.
Крюк бросился следом. Он был крупнее и тяжелее, привык решать вопрос массой. Удар шел в голову. Я не блокировал напрямую: слишком много веса и слишком мало смысла. Шаг под углом вывел меня с линии, а его движение понесло дальше. Я направил его к стене столовой. Крюк не успел остановиться, ударился плечом и частью лица о кирпич, осел на землю, хватая воздух и держась за плечо.
Все заняло три-четыре секунды. Именно в этот момент со стороны административного корпуса раздался резкий сигнал внеплановой проверки. Щука, выпрямившийся и уже понявший, что все пошло не по привычному сценарию, обернулся. Он увидел меня — не тихого новичка Коваля, а человека, который без лишнего движения остановил двух исполнителей Седого. Потом увидел бегущих сотрудников. Среди них, в гражданской одежде, шел седоволосый человек, которого я узнал с расстояния пятидесяти метров.
Это был куратор…