После жестокого поступка богача жизнь студентки пошла своим путём, но время всё расставило иначе

— Выйди из машины, Олеся, и перестань смотреть на меня так, будто я обещал тебе вечность.

Голос Мирона в тесном салоне дорогого внедорожника прозвучал почти равнодушно. Он не повышал тон, не срывался на крик, даже не раздражался по-настоящему. Люди его круга в середине девяностых редко тратили силы на крики. Им хватало короткой фразы, холодного взгляда и уверенности, что мир всё равно подвинется.

47 2

Внутри пахло нагретой кожей, табаком и резким чужим одеколоном, появившимся у Мирона совсем недавно. Этот запах казался Олесе лишним доказательством: рядом с ней сидит уже не тот парень, который ещё вчера шептал ей о доме, о саде, о будущей жизни, где всё будет «по-настоящему». Теперь рядом был чужой мужчина с красивым, жёстким лицом и привычкой решать любые неудобства одним движением руки.

Олеся сидела почти не дыша. Пальцы её с такой силой вцепились в край демисезонного пальто, что грубая ткань больно впилась в кожу. Эта мелкая боль удерживала её на поверхности, не давала провалиться в липкую темноту, которая уже поднималась изнутри.

За стеклом машины тянулся поздний ноябрь. Мокрый снег смешивался с ледяным дождём, дворники раздражённо скребли по лобовому стеклу, отсчитывая последние мгновения той жизни, где у неё ещё было будущее, имя для ребёнка, наивная уверенность в любви и простая девичья вера, что сказанные шёпотом слова что-то значат.

— Мирон, но как же… — голос сорвался сразу, будто кто-то провёл по нему ножом. — Врач сказал, срок уже восемь недель. Ты ведь сам говорил… говорил, что хочешь семьи. Что у нас всё будет всерьёз.

Мирон коротко рассмеялся. Смех вышел сухим, почти лающим. Он потянулся к панели, достал сигарету, щёлкнул тяжёлой зажигалкой. Огонёк на секунду высветил его лицо — молодое, самоуверенное, с хищной складкой у губ. В двадцать два года он уже успел научиться смотреть на людей так, будто все они были временными декорациями на дороге к его большому успеху.

— Я много чего говорил, когда мне было интересно, — произнёс он, выпуская дым в сторону лобового стекла. — Ты хорошая девочка, Олеся. Правильная. Из тех, кто верит, что если держаться за руки, то обязательно до конца. Но ты не конец, понимаешь? Ты остановка. Небольшая, уютная, но остановка. А мне ехать дальше.

Она смотрела на него и не могла найти в его лице ни одной знакомой черты. Будто прежний Мирон, смеявшийся вместе с ней у дверей института, водивший её по вечерним улицам и укрывавший от ветра своей курткой, исчез, а вместо него остался гладкий, холодный человек, которому мешает чужая боль.

Олеся поймала себя на странной мысли: он говорит так, будто обсуждает не живого ребёнка и не её разбитое сердце, а неудобный пункт в договоре, который надо вычеркнуть до следующей встречи.

— А ребёнок? — прошептала она.

Мирон поморщился, словно это слово оказалось слишком неприятным на вкус.

— Ребёнок мне не нужен. Особенно сейчас. И тем более от студентки, у которой впереди диплом, койка в общежитии и скучная работа в местной поликлинике.

Он сунул руку во внутренний карман кожаной куртки. Куртка скрипнула туго и жирно. Олеся вздрогнула, хотя ещё не понимала, чего именно испугалась. В следующую секунду ей на колени упала плотная пачка купюр, стянутая тонкой резинкой.

Деньги лежали поверх её пальто тяжело, безжизненно, как обвинение. В полумраке салона плотная бумага казалась грязной, липкой, чужой. Олеся даже не сразу поняла, что должна сделать с руками: оттолкнуть эту пачку, швырнуть ему в лицо или просто перестать чувствовать собственное тело.

— Здесь достаточно, — сказал Мирон. — Хватит и на нормальную клинику, и на дорогу, и на то, чтобы купить себе что-нибудь приличное. Вернёшься домой, скажешь матери, что большой город тебя не принял. Так будет проще для всех.

— Проще? — Олеся подняла на него глаза. — Ты сейчас называешь это проще?

— Я называю это здравым смыслом. — Он пожал плечами. — Я плачу за свою свободу и за твою возможность не испортить себе жизнь.

— Ты покупаешь не свободу, Мирон. Ты покупаешь молчание.

Он впервые посмотрел на неё с настоящим раздражением.

— Не драматизируй. У меня через сорок минут важная встреча. Не устраивай сцену.

Он перегнулся через сиденье и распахнул пассажирскую дверь. В салон ворвался холод, вытеснив остатки автомобильного тепла. Запах мокрого асфальта, выхлопов и гниющих листьев ударил Олесе в лицо. По ногам пополз колючий сквозняк.

— Выходи.

Она не запомнила, как оказалась на тротуаре. Дверь захлопнулась за спиной с таким глухим, окончательным звуком, будто в её прежней жизни опустили тяжёлую крышку. Мирон даже не обернулся. Внедорожник рыкнул, обдав её дымом, и рванул с места, оставив на дороге две тёмные борозды в грязной снежной каше.

Олеся стояла под дождём, прижимая к груди сумку, в которой теперь лежали эти проклятые наличные. Вода мгновенно пропитала берет, потекла за воротник тонкими ледяными струйками. Машины проносились мимо, резали сумерки фарами, люди торопились спрятаться от непогоды, а она не могла понять, куда поставить ногу, с какого движения начинается жизнь после такого удара.

Город вдруг стал плоским, серым и бесконечно чужим. Звуки погасли, будто её накрыли толстым стеклом. Остался только стук крови в ушах да далёкий, едва различимый звон колокола, растворённый в мокром воздухе.

Она пошла вдоль длинного забора, не разбирая дороги. Тонкие подошвы сапожек быстро промокли, пальцы онемели, но Олеся почти не чувствовала холода. В девятнадцать лет она ещё верила, что любовь — это когда за руку и навсегда. В тот вечер оказалось, что у любви, по мнению некоторых, может быть цена, стянутая резинкой и брошенная на колени.

Где-то за спиной ещё дрожал мотор, но звук быстро растворился в общем гуле улицы. Олеся машинально провела ладонью по животу, словно хотела защитить то, о чём Мирон говорил так легко и брезгливо. Внутри не было ни ясного решения, ни даже полноценной мысли. Только пустое изумление: как несколько минут могут превратить любимого человека в постороннего, а собственное тело — в место, за которое теперь придётся отвечать одной.

Она осталась одна на мокром тротуаре…