Убирая могилу матери, бездомный сирота услышал за спиной надрывный плач

Елена кивнула.

— Боялась, что найдут. И полиция, и Лариса.

— Только меня она не обижала! Ни разу! — Назар заговорил громче. — Зимой снимала с себя пуховый платок, поверх моей куртки наматывала. Сама мёрзла. Убирала в трёх местах, возвращалась за полночь. От неё порошком пахло, сыростью. И всё равно то яблоко мне принесёт, то пряник, то карамель. Вы про деньги говорите, а я помню вот это.

Елена не перебивала. Каждый из этих маленьких подарков отдавался в ней болью: заботу, которую она мечтала давать сыну сама, давал ему другой человек. Но сейчас Назар не столько оправдывал преступление, сколько спасал единственную светлую часть своих воспоминаний. Отнять у него и её Елена не могла.

— Потом она заболела, — продолжил он тише. — Мне двенадцать было. Кашляла страшно. Комната маленькая, всё слышно, даже когда хочется не слышать. Врачей… Денег у нас не было. И с документами, видно, тоже было неладно. Она травы заваривала, молоко горячее пила. А я рядом сидел. Ничего сделать не мог.

Последние слова дались ему с трудом. С тех пор прошло восемь лет, но беспомощность двенадцатилетнего мальчика не исчезла вместе с детством. Она оставалась в том воспоминании, которое он обычно обходил, возвращаясь мысленно к Ольге.

— Однажды утром не проснулась. Вот и всё.

За окном дождь начал стихать. Уже не обрушивался на крышу, а шуршал ровно и монотонно. В воздухе сторожки пахло мокрой пылью и дровами. Назар посмотрел на ладони и невесело усмехнулся.

— Дальше был приют. Забор, коридоры. Каша подгоревшая, дезинфекция. Воспитателям до тебя дела нет. В первую же зиму ушёл.

Он вытянул руки перед собой. Рассказывать о голоде казалось бессмысленным: слова не могли передать, что делает с человеком необходимость постоянно искать тепло и еду. Руки говорили понятнее. Старые светлые шрамы, сбитые суставы, загрубевшая кожа — всё, от чего приличные прохожие обычно отводили взгляд.

— Пока вы коробки покупали, я на теплотрассах спал. В подвалах прятался. За булку драться приходилось, за место у батареи тоже. Не потому, что нравилось. Потому, что иначе оставался без всего.

Елена посмотрела на его кисти. Двадцать лет — возраст, в котором человек ещё только начинает взрослую жизнь, а на этих руках уже было записано столько пережитого. Грязь въелась глубоко, тонкие шрамы пересекали кожу, костяшки покрывала жёсткая корка. Она представляла удары и холод, которые он вынес, и каждое такое представление причиняло почти физическую боль.

Она потянулась вперёд и коснулась его ладоней. Назар по привычке дёрнулся, собираясь убрать руки, но Елена удержала. Не побоялась ни грязи, ни грубой кожи. Просто взяла их в свои, словно только теперь сумела прикоснуться к годам, в которых не была рядом.

— Прости, — прошептала она. — Что не нашла раньше. Я искала. Когда появились деньги, нанимала сыщиков. Но Ольга умело путала следы, переезжая из города в город… А ты жил вот так. Каждая твоя рана — как будто моя вина.

Назар смотрел на неё растерянно. За восемь лет чужие прикосновения почти всегда требовали насторожиться. Чужое сочувствие чаще всего кончалось тем, что человек шёл дальше. Елена никуда не уходила. Склонившись над его руками, она плакала так, будто боль, о которой он рассказал, происходила с нею самой.

Ему нечем было от этого защититься. Резкое слово выглядело бы бессмысленным, отдёрнуть ладони уже не хотелось. Он позволил ей держать свои пальцы и впервые за разговор спросил не для того, чтобы возразить:

— А как вы вообще оказались здесь? Ольга восемь лет как умерла. Почему вы именно сегодня пришли?

Елена отпустила его руки и вытерла лицо. В ней снова появилось выражение человека, привыкшего собираться, когда трудно.

— Месяц назад ко мне приехал адвокат Коваленко. Привёз письмо Андрея…