Встреча с прошлым: к чему привел неожиданный вечерний разговор с человеком, которого я пыталась забыть

— Откуда вы знаете?

— Здесь поселок маленький. Тут все быстро узнают.

Ольга сразу сжалась. На лице снова появилась та закрытость, которую я видела вначале. Она шагнула назад, и дверь чуть двинулась ко мне.

— Спасибо за хлеб, — повторила она. — Мы никому не будем мешать.

Дверь закрылась. Я постояла еще немного, глядя на облупленные доски, потом повернулась и пошла обратно.

На полпути оглянулась. В окне мелькнула светлая детская макушка. Кто-то из ребят смотрел мне вслед, пока я не скрылась за поворотом.

Пелагея появилась у меня на следующий день, когда я развешивала выстиранное белье во дворе. Вошла без стука, остановилась у забора и, прищурившись, спросила:

— Ну что? Ходила к своим-то ночным гостям?

Я не удивилась. Здесь невозможно пройти по улице с узелком, чтобы к вечеру об этом не знали все.

— Хлеб отнесла, — ответила я спокойно. — Люди только приехали. Дети у них.

— Люди, — повторила Пелагея с таким видом, будто слово это было сомнительным. — Люди по углам не прячутся. Павел их вчера в конторе был. Управляющий еле слово из него вытянул. Откуда приехали — мнется. Почему — глаза прячет. Нечисто это, Марфа.

Я встряхнула мокрую рубаху Гришки и перекинула через веревку.

— Мне-то какое дело, откуда они? Я хлеб принесла, не исповедь у них принимала.

— А другие думают иначе. — Пелагея оглянулась, хотя нас никто не слышал, и понизила голос. — Лукерья говорит, надо бы кому написать. Узнать, что это за люди.

— Кому написать?

— Туда, откуда они приехали. Пусть справки наведут. А то мало ли.

Я посмотрела на нее. Она стояла вся разгоряченная, довольная тем, что у нее есть важные слова и важный слух.

— Пелагея, — сказала я ровно, — у тебя, кажется, куры с утра не кормлены. И корова ревет уже второй раз. А ты всё по чужим дворам ходишь.

Она покраснела.

— Я для общего спокойствия стараюсь.

— Вот и начни со своего двора.

Пелагея поджала губы и ушла. Я знала, что теперь она расскажет всем, какая я грубая и как заступаюсь за непонятных людей. Но меня это не особенно пугало. Не впервой.

Гришка вернулся с улицы к обеду. Вошел потный, растрепанный, с пыльными коленями. Сел за стол, но к еде сразу не притронулся. Смотрел в тарелку, будто там было написано что-то неприятное.

— Что случилось? — спросила я.

— Ничего.

Он начал есть быстро, не поднимая глаз. Но я видела: что-то было. По плечам видела, по тому, как он слишком крепко держал ложку.

— Гриша.

— Что?

Он поднял голову, и я увидела в его взгляде злость, смешанную со стыдом.

— Говори.

Он отложил ложку.

— Зачем ты к ним ходила?

— К кому?

— К этим. К приезжим.

— Хлеб отнесла. А что?

— А то, что теперь все говорят, будто ты с ними заодно. Что они какие-то мутные, может, ворье, а ты первая к ним побежала.

— Кто говорит?

— Все говорят. Федька Пелагеин, Митя, еще ребята. Говорят, твоя мать всякую шваль жалеет.

Я села напротив него. Ему было двенадцать. Он уже вытянулся, стал нескладным, плечистым, руки у него были почти мужицкие, а взгляд в эту минуту — как у маленького мальчика, которого обидели и который не знает, на кого сердиться.

— Гриша, — сказала я медленно, — ты помнишь, как умер отец?

Он нахмурился.

— Я маленький был.

— Но помнишь?