Встреча с прошлым: к чему привел неожиданный вечерний разговор с человеком, которого я пыталась забыть

В тот день о новых жильцах я впервые услышала от Пелагеи. Она прибежала к колодцу раньше всех, когда рассвет еще только серел над крышами, и солнце даже не успело подняться как следует. Стояла с пустым ведром, переминалась с ноги на ногу и явно ждала не воды, а слушателя.

60

Едва я подошла, она сразу оживилась, будто только ради меня и терпела.

— Слыхала, Марфа? — прошептала она, хотя вокруг никого еще не было. — В дальний дом люди въехали. Ночью приехали. Тихо так, словно не в дом въезжали, а от чужих глаз прятались.

Я поставила ведро на деревянный край колодезного сруба и ничего не ответила. Дальний дом стоял на самом отшибе, за огородами соседей, почти у края поселка. Три года он пустовал после смерти старой хозяйки. Родные ее так ни разу и не объявились, крыша за это время просела, крыльцо повело вбок, а двор зарос сорной травой так густо, что летом там, наверное, и козу было бы не сразу видно.

— Четверо их, — продолжила Пелагея, не нуждаясь в моих вопросах. — Мужик, баба и двое ребятишек. Приехали на телеге, узлы свои поснимали, занесли в дом — и дверь на засов. Ни здрасте, ни кто такие. Будто им тут люди не люди.

К колодцу подошла Вера с соседней улицы, за ней подтянулась Лукерья. Пелагея тут же развернулась к ним и начала рассказывать всё заново, только теперь уже с добавленными красками. Мужчина, по ее словам, был сутулый, словно жизнь его к земле пригнула. Женщина — тонкая, бледная, будто неделями не высыпалась. Дети — тихие, как мышата под полом.

Откуда они взялись, никто не знал. Зачем приехали — тоже. Вера предположила, что, может, их сюда по работе определили.

Пелагея только фыркнула.

— По работе ночью не приезжают. Нормальные люди днем являются: в контору идут, бумаги показывают, с соседями здороваются. А эти — как будто за ними кто гонится.

Я зачерпнула воду, подняла ведро и пошла домой. У меня своих забот было выше головы: Гришка ждал завтрак, корова стояла недоенная, в огороде рассада уже который день просила воды. Но весь путь до дома и потом, пока я ставила тесто, носила воду, топила печь, мысли всё равно возвращались к той избе на краю.

К вечеру о приезжих говорил уже весь поселок. Один видел, как мужчина ходил к колодцу с двумя ведрами и ни на кого не смотрел. Другая рассказывала, будто женщина у порога выбивала какую-то тряпку — торопливо, резко, так, словно боялась, что ее за этим застанут. Детей почти никто не разглядел, от этого о них говорили еще больше.

Пелагея зашла ко мне ближе к закату, когда я сидела на крыльце и чистила картошку. Уселась рядом без спроса, будто пришла не в гости, а к себе.

— Ну что ты, Марфа, всё молчишь? — спросила она. — Сходила бы да посмотрела на них. Ты же у нас такая — всех пожалеешь, всех приголубишь.

Я чистила картошку ровно, не поднимая головы. Лезвие ножа шло по кожуре длинной тонкой полосой, кожура падала в ведро.

— Нечего мне там смотреть.

— А я тебе говорю, неспроста они здесь объявились. — Пелагея наклонилась ко мне ближе и заговорила тише. — Или от беды бегут, или сами такую беду натворили, что теперь прячутся. Разве порядочные люди въезжают ночью?

Я подняла глаза. Пелагея была из таких женщин, у которых чужая жизнь всегда лежит на ладони: они всё видят, всё слышат, всё помнят и потом долго носят по чужим дворам. Муж ее давно умер, дети разъехались, а разговоры у колодца стали ей и делом, и праздником, и утешением.

— Бывает всякое, — сказала я. — Может, дорога задержала. Может, детям плохо стало. Может, другого времени не было.

— Может, может, — протянула она с недоверием. — Только я бы на твоем месте к ним близко не подходила. Дом-то им через контору дали. Значит, своих здесь у них нет. Чужие совсем.

Она поднялась, отряхнула юбку и пошла к калитке. Уже оттуда бросила:

— Смотри сама. Но потом не говори, что тебя не предупреждали.

Когда Пелагея ушла, я еще долго сидела на крыльце с ножом в руке. Небо темнело, на крышах ложились густые тени, над поселком проступали первые звезды. Где-то далеко мычала корова, собака лаяла у чьих-то ворот, из соседнего двора пахло дымом и вареной картошкой.

Вроде обычный вечер. Обычная жизнь. Только за огородами, в дальнем доме, горел слабый огонек. Маленький, дрожащий, едва заметный. И почему-то он казался мне не просто светом в окне, а чем-то лишним в привычном порядке, занозой, которую не видно, но чувствуешь.

Ночью я спала плохо. Ворочалась, слушала, как в сенях скребется мышь, как за стеной посапывает Гришка, и всё думала: как они там? В пустом доме, с детьми, без соседской помощи, без привычного угла, под чужими взглядами.

Когда мой Степан умер семь лет назад, мне тоже особо никто не помог. На похороны пришли почти все: посидели, поплакали, поговорили тихо, а потом разошлись по своим дворам. А я осталась одна — с маленьким сыном, с хозяйством, с долгами, с коровой, которую надо доить и в горе, и в жару, и когда сил нет подняться.

Я тогда выжила, потому что выбора не было. Человек многое может, если от него зависит ребенок. Но то молчание я запомнила. Молчание людей, которые вроде рядом, но делают вид, будто твоя беда стоит за забором и не касается их.

Утром, еще до завтрака, я замесила тесто на хлеб. Гришка удивился, потому что обычно я пекла через день, а тут вчерашний каравай еще не кончился.

— Мам, ты чего это? — спросил он, стоя босыми пятками на холодном полу.

— Надо, — ответила я.

Больше ничего объяснять не стала. Он посмотрел на меня, понял, что расспрашивать бесполезно, и пошел умываться.

К обеду хлеб был готов. Я завернула теплый каравай в чистое полотенце, налила крынку свежего молока после утренней дойки и вышла из дома.

До дальнего дома идти было недалеко, минут десять, но дорога туда будто отделяла поселок от всего остального. Сначала я прошла мимо огородов, где сушились на жердях старые тряпки, потом мимо заброшенного сарая, потом мимо березы, под которой мы девчонками когда-то прятались от грозы. Дальше дома оставались позади, голоса стихали, и впереди виднелась только та самая изба с просевшей крышей и кривым крыльцом.

Дверь была закрыта. Я постучала. Сначала тихо, чтобы не напугать. Потом громче.

За дверью послышалось движение. Кто-то прошептал что-то совсем близко. Потом засов медленно скользнул, и дверь открылась — не широко, а на ладонь, чтобы можно было только выглянуть.

На меня смотрела женщина. Худое лицо, бледные губы, темные круги под глазами. Ей было лет тридцать, может, немного больше, но усталость делала ее старше. Волосы были убраны под старый застиранный платок, повязанный наспех, будто она вскочила и не успела привести себя в порядок.

— Здравствуй, — сказала я. — Я Марфа. Живу на соседней улице. Вот принесла вам немного.

Я протянула хлеб и молоко.

Женщина не сразу взяла. Сначала только смотрела на мои руки, потом на лицо. Осторожно, настороженно, как смотрят на незнакомца, от которого не знаешь чего ждать.

— Зачем? — спросила она наконец.

— Потому что вы только приехали. Печь, небось, еще не разогрели толком. А детям есть надо.

За ее спиной мелькнули две детские головы. Светлые, стриженные коротко. Девочка лет десяти и мальчик помладше. Они прятались за матерью, но смотрели на меня большими, внимательными глазами — так же настороженно, так же молча.

Женщина медленно протянула руки. Хлеб взяла осторожно, а крынку приняла так, словно боялась выронить.

— Спасибо, — сказала она почти шепотом. — Мы вернем, когда устроимся.

— Не надо возвращать. Это просто так.

Она стояла передо мной, не отступая и не приглашая войти. Я чувствовала, как она ждет вопросов. Кто вы? Откуда? Почему ночью? Что скрываете? Будто уже приготовила внутри ответы, но не хотела их отдавать.

— Меня Ольгой зовут, — сказала она после паузы. — Это мои дети. Муж в контору пошел, насчет работы.

— Павел? — спросила я.

Она вздрогнула…