Жена ушла утром и не вернулась, а ночная гостья неожиданно предупредила меня покинуть дом

Соломия перебралась с ними в общежитие на окраине большого города. Комната двенадцать метров, одна кровать, раскладушка, матрас на полу, общий душ, общая кухня, чужие голоса за тонкими стенами. Пенсии и зарплаты едва хватало на еду. Когда совсем стало нечем платить за школьные тетради и обувь, она взяла старую колоду карт и пошла к вокзалам. Гадала, раскладывала, слушала чужие беды. Иногда угадывала так точно, что люди возвращались. Так она вытянула девочек.

Она говорила об этом ровно, но я видел, как меняется её лицо, когда она вспоминает те годы. Не голод был самым страшным, не очередь к общему душу и не чужие кастрюли на общей плите. Страшнее было каждый вечер смотреть, как Марта делает уроки на подоконнике, потому что стола не хватало, а Сонечка засыпает, прижав к себе старую кофту матери вместо игрушки. Соломия тогда научилась экономить на всём: на еде, на лекарствах для себя, на тепле, на новых вещах. Только на девочках старалась не экономить, хотя жизнь всё равно забирала своё.

— Я не горжусь этим, — сказала она. — Но и не стыжусь. Я никого не обманула на последнее. Кому могла — помогла словом. Кому не могла — хотя бы выслушала.

Я слушал и думал о Нике, у которой было всё, и о Соломии, у которой почти ничего не было, кроме двух внучек и упрямой честности. И мне казалось, что весь мой прежний мир поставлен вверх ногами: богатство не делало человека чистым, бедность не делала его низким, красивые документы ничего не говорили о правде.

— Марта и Сонечка теперь мои, — сказал я. — Не по бумаге. По слову. Я помогу вам вырастить их.

Соломия качнула головой.

— Не обещай больше, чем сердце вынесет.

— Сердце у меня сегодня вынесло достаточно, чтобы знать, что оно ещё живое.

Она заплакала снова, но теперь в её слезах было не только горе. Было облегчение, которому она, кажется, боялась поверить.

В четверг Ника вернулась снова. Привезла дорогое вино, баночки деликатесов, шоколад — всё, что я любил и что раньше казалось знаком внимания. Теперь каждый подарок выглядел как часть декорации. Она рассказывала, что сестре лучше, что операция прошла удачно, что врачи осторожно надеются. Я обнимал её, улыбался, гладил по волосам. Моё лицо жило отдельно от меня. Я вдруг понял, что могу быть актёром не хуже неё, только моя роль называлась не ложь, а выживание.

Пятница наступила ясная, холодная, с прозрачным небом после дождей. Ника с утра была необыкновенно лёгкой. Напевала старую песню, улыбалась сама себе, открывала шкафы, доставала посуду, планировала «наш вечер». Она съездила на рынок, привезла мясо, овощи, зелень, рыбу, лимоны. Дома стала готовить ужин так старательно, будто хотела устроить праздник. Стейк, картофель, салат с мягким сыром, лимонный пирог.

Я помогал ей резать овощи. Она шутила, я смеялся. Она касалась моей руки, я не отдёргивал. Барон лежал в углу и не ел. Только следил за нами. Иногда тихо скулил, и я подходил к нему, гладил между ушами.

Самым трудным оказалось не молчать, а делать обычные движения. Подать нож. Передвинуть доску. Попробовать соус с кончика ложки и сказать, что соли достаточно. Несколько раз она оборачивалась ко мне слишком быстро, будто проверяла, не сорвалась ли с моего лица маска, и я заставлял себя улыбаться раньше, чем она успевала заметить пустоту в глазах. Внутри всё время звучала одна и та же мысль: вот сейчас я стою рядом с человеком, который через несколько часов должен будет оплакивать мой труп.

Около трёх к воротам подъехал курьер. Ника вышла и вернулась с длинной коробкой. Внутри были чёрные розы — тридцать одна. Она сказала, что это от Оли, благодарность за деньги и помощь. Я поблагодарил, поставил цветы в столовой и подумал, что они похожи не на подарок, а на венок, который прислали заранее.

К вечеру дом был готов. Свечи, музыка, накрытый стол, бокалы, цветы, ведёрко со льдом. Ника поднялась переодеться и спустилась через двадцать минут в платье цвета тёмного вина, на каблуках, с распущенными волосами. Она была прекрасна. Самая красивая женщина, которую я когда-либо любил. И самая чужая.

На столе уже стояла безопасная бутылка виски, подменённая Войтенко. Люди майора сидели в неприметной машине неподалёку. Они слышали каждое слово. В потолочной люстре была спрятана камера. В моём кармане лежал передатчик, крошечный и тяжёлый, как камень.

Мы сели друг напротив друга. Ника открыла вино, налила бокалы, подняла свой.

— За нас, Андрей. За то, что всё плохое остаётся позади. За нашу любовь. Прости меня за эти месяцы. Я хочу, чтобы дальше у нас всё было по-настоящему.

Я смотрел ей в глаза и видел там не раскаяние. Видел нетерпение. Жадность. И странную тёмную радость человека, который уже мысленно стоит у двери нового будущего.

— За нас, — сказал я.

Мы выпили. Она улыбнулась, поставила бокал и подвинула ко мне бутылку виски.

— Налей нам по чуть-чуть твоего любимого. Я знаю, обычно не пью, но сегодня хочу с тобой. Один глоток — за новое начало.

Я взял бутылку. Руки не дрожали. Налил себе почти полную рюмку, ей — совсем немного. Она подняла свою и смотрела, как я подношу виски к губам. Время сжалось до блеска стекла, до пламени свечи, до её зрачков. Я знал: она не выпьет первой. Она ждёт, когда выпью я…