В поезде я помогла мужчине в наручниках, не подозревая, что он оставит мне странную записку
— Знал. И знаю, каким врачом он был. Один из лучших неонатологов в городе. То, что с ним произошло, — позор, который многие предпочли не замечать.
Я попросила объяснить. Степан Романович сначала молчал, словно прикидывал, стоит ли впускать меня глубже. Потом заговорил. Он рассказал о Мироне Гнатюке, главном враче третьей городской больницы, о его сыне Назаре, который работал там же и имел привычку приходить на смены после выпивки. Рассказал о ночи, когда умер младенец, о кювезе с изменёнными настройками, о Павле, который пытался спасти ребёнка и потом оказался виноватым, потому что на него было удобно переложить всё. Рассказал о санитарке тёте Вере, видевшей Назара возле аппарата, и о её внезапной смерти. Рассказал об Ольге, жене Павла, которая собиралась добиваться пересмотра дела и вскоре погибла под колёсами машины на переходе.
Я слушала, чувствуя, как страх уступает место холодной злости. Записка Павла была страшной, но в ней не было и десятой части того, что скрывалось вокруг. Гнатюк держал в руках больницу, связи, чиновников, следствие, суды. Люди боялись произносить его фамилию громко.
— У меня есть знакомая журналистка, — сказала я, когда Степан Романович замолчал. — Она пишет о медицинских скандалах. Настоящая, не из тех, кто берёт готовый текст и ставит подпись.
Он посмотрел на меня внимательно.
— Вы понимаете, куда входите?
— Нет, — честно сказала я. — Но девочка лежит в вашей палате, её отец едет в тюрьму, а его жена мертва. Если я сейчас сделаю вид, что ничего не слышала, я потом не смогу жить.
В родной город я тогда не просто приехала на праздник — я осталась. Бабушке позвонила утром, сказала, что задержусь из-за больницы. Она встревожилась, но, услышав мой голос, не стала расспрашивать лишнего. Ларисе я не сообщила, что нахожусь совсем рядом. Не хотела ни видеть её, ни слышать очередное «Оксаночка, у нас беда». Я сняла крошечную комнату в недорогой гостинице возле больницы и стала приходить к Софии каждый день.
Первые дни она почти не говорила. Лежала под кислородом, слушала, как пищит аппаратура, и крепко держала меня за пальцы, когда начинался кашель. Я читала ей книжки, поила соком маленькими глотками, поправляла маску ингалятора, расчёсывала волосы. Через три дня температура начала снижаться. Через неделю она уже спрашивала, который час и когда придёт тётя Нина. Через две улыбнулась медсестре, которая принесла ей куклу.
Однажды вечером, когда я сидела рядом и читала вслух, София вдруг спросила:
— Вы правда видели папу?
Я закрыла книгу.
— Видела. В поезде.
— Он живой?
— Живой. Очень усталый, но живой. И очень сильный.
Она долго смотрела на свои тонкие пальцы поверх одеяла.
— А мама?