Я думал, что хищник выводит меня в засаду стаи. Неожиданная развязка одного очень странного патрулирования
Загремел коробками, склянками, блистерами с таблетками. Пипетки не было. Матвеич выругался сквозь зубы и огляделся.
На столе стояла кружка Павла с остывшим чаем. Рядом блюдце, а на блюдце — обрывок марли, который парень использовал вместо ситечка. Марля.
Он схватил ее, свернул в тонкий жгут, обмакнул в теплое молоко. Поднес к морде волчонка. Капля молока скатилась по марле и упала на нижнюю губу.
Волчонок не реагировал. — Давай. Матвеич осторожно разжал ему челюсти кончиком мизинца и протолкнул мокрый конец марли в рот.
— Давай, малой. Соси. Ну. Ничего.
Тело на ладони было теплым, но инертным, как мешочек с песком. Два других волчонка возились на свитере, сытые, согретые, живые, а этот умирал. Тихо, без драмы. Просто гас, как догорающий уголек.
Матвеич поднес его к своему лицу. Близко. Так, что мог различить каждую ворсинку на крохотных ушах, каждую складку на закрытых веках.
Он дохнул на него. Теплом. Тем теплом, которое шло из самого нутра, из легких, из сердца.
Потом еще раз. И еще. Медленно, ровно, как дышат на замерзшие руки.
Влажный горячий воздух обволакивал маленькое тело. Одна секунда. Пять. Десять.
Волчонок чихнул. Крошечное тело содрогнулось. Рот раскрылся.
Из горла вырвался тонкий, сиплый писк. И он начал сосать. Слабо, неуверенно, давясь и захлебываясь, но сосал.
Его беззубые десны сжались на мокрой марле, и он тянул молоко, и с каждым глотком его тело становилось чуть теплее, чуть живее, чуть ближе к этому миру. Матвеич сидел неподвижно, боясь пошевелиться. Боясь спугнуть это хрупкое, невозможное чудо.
По его щеке, от виска к подбородку, прочертила дорожку одинокая капля. Не дождь, не пот. Он даже не попытался ее смахнуть.
Павел стоял у стола с рюкзаком в руках. Он видел все и молчал. Потому что говорить было нечего.
Потому что перед ним старый, измученный, промокший до костей человек держал на ладони жизнь, которая весила меньше яблока. И эта жизнь цеплялась за его палец, как за единственный якорь в океане небытия. Павел отвернулся, шмыгнул носом, начал молча укладывать рюкзак.
Через двадцать минут все три волчонка были накормлены, завернуты в сухое полотенце и уложены в картонную коробку из-под тушенки, выстланную старой фланелевой рубахой Матвеича. Коробку поставили к печке, на безопасном расстоянии, но достаточно близко, чтобы тепло мягко обволакивало спящих щенков. Самый маленький лежал посередине, между братьями.
Он дышал ровно, он ел, он жил. — Сторожку не запирай, — сказал Матвеич, натягивая сухой свитер, который Павел достал из своего рюкзака. Свитер был мал, обтягивал широкие старческие плечи, но был сухим и теплым.
— Печку подкинь перед уходом. Если не вернемся к ночи… если не вернемся, волчат корми каждые два часа. Козье молоко, теплое, через марлю.
— Вернемся, — сказал Павел. Он стоял у двери в полной экипировке, с рюкзаком за спиной, в резиновых сапогах и непромокаемой куртке. Его лицо было бледным, но глаза горели.
— Вернемся, Матвеич. Пошли. Они вышли в дождь.
Он не ослабел, а если что — стал еще злее. Порывы ветра швыряли холодные струи в лицо, в глаза, забивали дыхание. Лес встретил их стеной воды и мрака.
Небо затянуло так плотно, что, казалось, наступили сумерки, хотя до вечера было еще далеко. Матвеич шел первым. Он знал дорогу каждой клеткой тела, каждой мозолью на ступнях.
За ним, стараясь попадать в его следы, шагал Павел. Парень молчал. Он нес в рюкзаке десять килограммов медикаментов, молока, веревки и еще бог знает чего, и это молчание было лучше любых слов.
Оно означало доверие. Через сорок минут они вышли к Каменному. Ручей стал еще шире, вода поднялась.
Мутный поток нес обломки веток и куски дерна, оторванные от берега. Павел посмотрел на эту реку и присвистнул. — Вы это перешли? Вброд? С волчатами на животе?
Матвеич не ответил. Он искал место для переправы. Нашел: метрах в двадцати выше по течению, где поток разделялся на два рукава, огибая большой валун.
Там было мельче. Он шагнул в воду первым. Ледяной удар знакомо перехватил дыхание.
Ноги обожгло. Но он был готов. Он знал, что ждет.
Павел шел следом, держась за его ремень. Парень шипел сквозь зубы, его лицо побелело. На середине потока его качнуло, он схватился за плечо Матвеича.
Старик устоял, удержал обоих. Они выбрались на тот берег, мокрые до нитки, дрожащие, но целые. — Дальше, — сказал Матвеич. — Не стоим, двигаемся.
Они шли еще час. Лес становился гуще, темнее. Ельник сомкнулся над головой, превратив тропу в тоннель.
Здесь дождь почти не доставал, но с хвои непрерывно сочилась вода, и воздух был настолько влажным, что казалось, можно захлебнуться вдохом. Пахло смолой, мхом и чем-то звериным. Матвеич замедлил шаг.
Они были близко. Он узнал место. Вот поваленная ель, за которой он прятался от браконьеров.
Вот склон оврага, изрытый следами его сапог. И запах. Густой, тяжелый, настоянный на крови и мокрой шерсти.
Он остановился и поднял руку. Павел замер за его спиной. Матвеич медленно подошел к краю оврага и посмотрел вниз.
Сердце остановилось. Перезапустилось. Ударило с удвоенной силой.
Пусто. Логово было пустым. Волчицы не было.
Седого не было. Только примятая трава, пропитанная кровью, и ржавый капкан на цепи, раскрытый, мертвый, похожий на челюсть дохлой рыбы. Матвеич стоял и смотрел на пустой овраг, и внутри него что-то ломалось.
Медленно, со скрипом, как ломается дерево под тяжестью снега. — Ушли, — прошептал он. — Они ушли.
— Может, это и к лучшему? — осторожно начал Павел. — Если волчица смогла встать и уйти, значит…
— Не смогла. Она не могла идти. Лапа раздроблена. Он ее утащил.
— Или… или она… — он не договорил, потому что увидел след. На мокрой глине склона, четкий, как оттиск: не лапа — борозда.
Длинная, глубокая, тянущаяся от логова вверх по склону и дальше, в чащу ельника. Волчицу волокли. Или она ползла…