Беременность Насти стала причиной пересудов, но вскоре в деревне появились неожиданные гости
Больше они об этом не говорили. Петро Семенович проверил печь, нахмурился над кирпичом, который начинал крошиться, и сказал, что завтра зайдет с раствором. Олеся налила ему чаю. Они сидели за столом молча, но молчание это не давило. Каждый думал о своем, и обоим было понятно: пока так легче.
Уходя, отец остановился в дверях.
— Олеся, мать не от злости. Она просто по-другому не умеет.
— Я знаю.
— Ей страшно. Что люди скажут, как смотреть будут.
— Знаю, пап.
— Подожди немного. Она отойдет.
Олеся посмотрела на его руки — потрескавшиеся, с темной грязью, въевшейся в кожу навсегда, сколько ни мой. Руки человека, который всю жизнь исправлял чужие поломки и почти никогда не умел исправлять слова.
— Подожду, — сказала она.
Поблагодарить Назара за дрова она не могла несколько дней. Не от неблагодарности. Просто не знала, как сделать это так, чтобы не возникло неловкости. Принять молча — одно. Подойти самой, сказать «спасибо» — уже разговор. А разговор требует следующего шага, ответа, возможности продолжения.
На четвертый день он сам избавил ее от необходимости выбирать. Олеся развешивала во дворе белье: простыню, пару рубашек, детские пеленки, которые она заранее перестирала, хотя до родов еще оставалось время. Нагибаться к тазу было тяжело, приходилось делать паузы. Она услышала, как открылась калитка, и обернулась.
Назар стоял у входа в куртке, держа в руках сверток.
— Не помешаю?
Голос был низкий, спокойный, без сюсюканья и той липкой осторожности, с которой некоторые начинали говорить с беременными, будто беременность превращает женщину в стеклянную вещь.
— Нет, — ответила Олеся.
Он прошел во двор и протянул сверток.
— Яблоки. В подполе от старых хозяев много осталось, одному не съесть.
Сверток оказался тяжелым. Олеся приняла его двумя руками.
— Спасибо. И за дрова тоже.
— Пустяки.
Он оглядел двор, задержался взглядом на поленнице.
— У вас запас маленький. На неделе еще привезу.
— Не надо. Я справлюсь.
Назар посмотрел на нее не жалостливо и не оценивающе. Просто прямо.
— Может, и справитесь. А я все равно привезу.
Она хотела возразить, но он уже повернулся к калитке. Ушел без ожидания благодарности, не оставив после себя ни долга, ни давления — только яблоки в руках и странное чувство, что кто-то рядом умеет помогать, не забирая у нее достоинства.
Через неделю он действительно привез дрова на тачке. Сложил их у стены, поправил старую поленницу и собрался уходить, не постучав. Олеся наблюдала из окна, а когда он дошел до калитки, вышла на крыльцо.
— Назар.
Он остановился.
— Зайдите чаю выпить.
Она сказала это ровно, почти сухо. Не потому, что ей вдруг захотелось душевного разговора, а потому что иначе было бы уже невежливо.
Он помолчал секунду.
— Если не мешаю.
— Не мешаете.
Они сидели на кухне. Олеся поставила чай, нарезала яблоки — те самые, его. Назар взял одно, повертел в пальцах, будто оценивал не вкус, а то, как ровно лежит плод в ладони.
— Давно вернулись?
— Почти три недели.
— Обжились?
— Печь греет, крыша не течет. Значит, можно жить.
Он кивнул и больше не спрашивал. Ни про город. Ни про живот. Ни про человека, которого рядом не было. Олеся заметила это и оценила сильнее, чем принесенные дрова.
— Вы один? — спросила она после паузы.
— Один.
— Давно здесь?
— Полтора года. Купил дом, перебрался. Хотел тишины.
— Нашли?
Угол его рта едва дрогнул.
— Почти.
— Деревня маленькая, зато языки здесь длиннее улицы.
— Это я понял, — сказал Назар.
Он допил чай, поставил кружку так тихо, что она почти не стукнула о стол.
— Если по дому что понадобится — скажите. Я рядом.
Олеся задержала его уже в сенях:
— Вас не смущает то, что обо мне говорят?
Назар повернулся. Взгляд у него был светлый, спокойный.
— Меня смущает, когда человек мерзнет, а у соседа есть лишние дрова. Все остальное не ко мне.
Он вышел. Калитка закрылась мягко, без скрипа. Олеся только тогда заметила: кто-то успел смазать петли…