Ночью в морг доставили утонувшего миллионера, но санитарка заметила деталь, не совпадавшую с официальной версией

Людмила посидела ещё, потом высвободила пальцы, закрыла ему глаза привычным движением, подвязала подбородок бинтом и распахнула форточку. По-старому, как учили её в девятнадцать лет пожилые санитарки, чтобы душе было куда.

Коробочку она открыла на кухне, когда совсем рассвело. Под крышкой, прижатой аптечной резинкой, лежали письма. Конвертов пятьдесят, а то и больше, пожелтевших по краям, с марками ещё тех времён.

Все надписаны одной рукой, на всех — один адрес. Общежитие медучилища, комната сорок. Людмиле.

И ни на одном не было почтового штемпеля. Он писал их и не отправлял. Сначала потому, что верил отцу и её письму.

Потом потому, что некуда. Потом потому, что уже нельзя было иначе. Это стало как дышать.

Верхнее было датировано октябрём 1985 года. Людмила надела очки дочери, лежавшие на подоконнике, и стала читать.

«Люда, я не верю, что ты так уехала. То есть верю, раз почерк твой, но руки не верят, а помнят».

Она читала, и слёзы шли по её лицу свободно, не встречая сопротивления. Но это были уже другие слёзы, не те солёные и едкие, которыми плачут о потерянном.

Так плачут, когда возвращают украденное. Сорок лет она считала себя забытой. А была, оказывается, любима все эти годы подряд.

Каждый год, письмо за письмом, до самой седины. В комнате завозилась, просыпаясь, внучка. Людмила сняла очки, вытерла лицо ладонями.

Раз и другой. Насухо. Перевязала письма резинкой и положила на подоконник, на самый свет.

— Бабушка, — позвала внучка из-за двери. — А завтракать?

— Иду, — сказала Людмила. — Иду, моя хорошая. Всё уже готово.