Новенького встретили грубо, но вскоре заключённые поняли, что сильно ошиблись в нём
До подъема оставалось около часа, когда дверь барака тихо открылась. В тюрьме человек быстро учится различать ночные звуки. Дневной шум можно пропускать мимо себя, но ночью любой щелчок запора, любой скрип пола может означать проверку, драку, беду или чей-то последний шанс.
Я не шевельнулся. Только приоткрыл глаза настолько, чтобы видеть через ресницы. Между шконками шел Дед. Рядом с ним — прапорщик Омельченко с фонариком. Луч медленно проходил по лицам спящих. Они смотрели не вещи, не тумбочки, не проходы. Они смотрели людей.
Когда фонарь остановился на мне, я расслабил дыхание. Глубокий вдох, длинный выдох, тяжелая неподвижность человека, которому в данный момент ничего не снится. Луч задержался. Раз, два, три. Потом ушел дальше.
Три секунды — мало, если ждать автобус. Очень много, если тебя выбирают из восьмидесяти человек.
После их ухода я лежал неподвижно до самого подъема. Барон начал поиск. Он использовал Омельченко и журнал перемещений, чтобы понять, кто мог принести слух о проверке, кто недавно поступил, кто имеет доступ к медсанчасти, кто мог услышать что-то лишнее. Это было опасно, но не неожиданно.
Когда противник ищет тебя, можно прятаться глубже. Но иногда лучше дать ему другую цель.
В тот же день я занялся кладовой Решалы. Давно было ясно: там не только хранили запрещенные вещи. Раз в неделю Барон заходил туда сам, задерживался на несколько минут и выходил с маленьким свертком. Потом сверток передавался тем, кто работал на хозяйственном дворе и иногда оказывался ближе к внешнему периметру. Значит, кладовая была не складом, а узлом. Через нее что-то входило и что-то уходило.
Во время обеда в столовой началась обычная толкотня у раздачи. Кто-то задержался с подносом, кто-то выругался, контролер прикрикнул. Под этой мелкой волной я передал сложенный клочок бумаги Семену, пожилому заключенному из библиотеки. Он сидел за хозяйственное преступление, держался отдельно, любил книги и иногда выполнял мелкие поручения сотрудников. Такие люди редко входят в чужие войны, но знают, куда положить бумагу, чтобы ее заметили.
Записка была написана печатными буквами, криво, без подписи: «В кладовой у швейного цеха, возле трубы отопления, лежат телефоны и ножи. Спросите завхоза».
Я попросил Семена оставить ее в ящике для жалоб у административного корпуса, под видом просьбы о книге. Ящик проверял майор Клименко, замполит, человек не святой, но не связанный с Бароном так плотно, как Омельченко. Расчет был прост: если записку увидят, будет проверка. Если проверка найдет хоть часть правды, Решала и Омельченко выпадут из игры. А пока Барон будет тушить пожар внутри своей системы, ему станет не до Павла.
Я не испытывал удовольствия от этого хода. Я толкал одну грязную часть механизма на другую. Никого не бил, никого не угрожал убить, но прекрасно понимал, чем это может закончиться для тех, кого поймают. Штрафной изолятор, новые дела, потеря привилегий, холодная камера. Вопрос был не в чистоте метода. Вопрос был в том, останется ли Павло жив еще сутки…