Обычный приём у врача неожиданно превратился в тревожную историю после слов 70-летней женщины…

Лариса подняла глаза. Её голос дрогнул впервые за два года практики.

— Кто с вами это делал?

Старушка лежала неподвижно и смотрела в потолок. Потом медленно, очень медленно повернула голову и посмотрела на Ларису.

В её выцветших голубых глазах мелькнуло что-то далёкое и тёплое, как свет в окне зимнего дома.

— Деревня Кедровка, — тихо сказала Вера Ильинична. — Февраль. Метель. Роды пошли раньше срока. До больницы восемьдесят километров. Дорога заметена. Телефона нет. Никого нет. Только она.

— Кто она?

Вера Ильинична помолчала. Уголки её губ дрогнули — не улыбка, а тень улыбки.

— Нюра. Мы звали её Нюра. А по документам — Анна Дмитриевна Пашкова. Ей было семнадцать лет. И у неё не было ничего, кроме тетрадки покойной матери и кухонного ножа.

Лариса не сразу поняла. Фамилия отскочила от сознания, как мяч от стены. Слишком невозможное, слишком невероятное, чтобы быть правдой.

Пашкова.

Анна Дмитриевна.

Пашкова.

— Постойте… — голос Ларисы треснул. — Вы знали мою маму?

Вера Ильинична вздрогнула и приподнялась на локте.

— Что?

— Мамина девичья фамилия. Мамино имя. Мамино отчество.

Лариса медленно повернула голову к столу. Там стояла фотография в рамке: серые глаза, тёмные волосы, спокойная полуулыбка.

— Нюра, — повторила Вера Ильинична, ещё не понимая, что врач перестала дышать. — Она спасла мне жизнь. И моему ребёнку. Мальчику. Достала его из меня тем ножом — кухонным, Федькиным, которым он дичь разделывал. Зашила суровой ниткой. Я бы давно лежала на том деревенском кладбище, если бы не она. И Серёжа мой тоже.

Лариса стояла, держась за край кресла. Пальцы побелели. В висках стучало гулко и быстро, как метроном, сошедший с ума.

— Серёжа… — повторила она чужим голосом. — Ваш сын. Как его полное имя?