Подняв беременную со дна живой, водолазы не могли понять, как она выжила. А выслушав её рассказ — отказались нырять снова
Прошел месяц. Август перевалил за середину, ночи стали прохладнее, и по утрам на траве уже держалась тонкая влажная прохлада. На яблоне во дворе Веры Никитичны наливались плоды, тяжелели помидоры, запах укропа стал резче и суше.
Олеся жила у тетки, кормила Льва, стирала пеленки, варила простые каши и училась новому ритму, где сутки делились не на утро, день и вечер, а на кормления, сон, переодевания и короткие минуты тишины. По вечерам она выходила на крыльцо с ребенком на руках. Вера Никитична садилась рядом. Они часто молчали, но молчание это не было пустым. В нем помещались усталость, благодарность, страх, пережитый и не названный, и та близость, для которой слова бывают лишними.
О карьере почти не говорили. Олеся не начинала, тетка не расспрашивала. Обе словно договорились без договоренности: то, что случилось, осталось там, за полем и коровником, под слоем глины. Теперь были другие вещи — детское дыхание, мокрые пеленки на веревке, яблоки, чай с мятой, бульон с укропом, вечерние стрижи над крышей.
Однажды в такой вечер к Якову пришел Максим. Без звонка, без предупреждения. Просто появился у калитки около половины восьмого, когда Яков поливал помидоры. Яков поднял голову, увидел лицо напарника и сразу перекрыл воду.
Максим был бледен. Не испуган так, как пугаются внезапного грома или собаки из-за угла, а именно бледен — будто увидел что-то, для чего в голове не оказалось готового места. Он прошел во двор, сел на лавку под вишней и долго молчал, сцепив руки между коленями.
Яков не торопил. Положил шланг на землю и ждал.
— Я сегодня мимо того места ехал, — сказал наконец Максим. — Ну, где карьер был. К теще по дороге. Не знаю зачем, остановился. Посмотреть захотелось.
Он поднял глаза, но тут же снова опустил.
— Площадка подсохла. Глина трещинами пошла. Трава местами пробивается. И следы там, Степанович.
— Какие следы?
— Босые. Человеческие. Несколько пар. Пять, может шесть. Разные. Одни маленькие, как подростковые. Идут от середины площадки, оттуда, где глубже всего было, к краю. К дороге. А потом обрываются. Ровно на границе глины и травы. Будто люди дошли до края и исчезли. Или дальше по траве пошли, только на траве уже ничего не видно.
Яков молчал. Он медленно вытер ладони о штаны, хотя они были мокры не от воды. Максим смотрел на него снизу вверх, и в глазах у него стоял вопрос. Он не ждал ответа, но не мог его не задать.
— Что это было?
Яков сел рядом. Вишня над ними тихо шевелила листьями. Вечер опускался мягко: запад розовел, над крышами носились ласточки, с соседней улицы доносился детский смех и глухой стук мяча о забор.
— Значит, отпустили, — сказал Яков.
Максим ждал продолжения. Яков ничего не добавил. Поднялся, ушел в дом и вскоре вернулся с двумя кружками чая. Чай был крепкий, темный, с привкусом мяты: жена бросала в заварник веточку с огорода. Они сидели под вишней, пили молча, и молчание между ними было уже не страшным, а тяжелым и понятным.
Сумерки сгущались. Над соседской крышей появилась первая звезда, сверчки завели в траве свою тонкую песню. Обычный августовский вечер в обычном поселке: люди поливают грядки, ставят чайники, зовут детей домой, закрывают калитки на ночь. Жизнь идет своим порядком, будто ничего не может ее сбить надолго.
На окраине, за полем и старым коровником, лежала ровная площадка бурой глины. Трава уже пробивалась сквозь трещины. К осени она затянет землю зеленым, через год там поднимутся лопухи и крапива, через несколько лет, может быть, молодые березки. Новые дети будут проходить мимо и не знать, что здесь когда-то была вода глубиной восемнадцать метров. Холодная, темная, с ржавым железом на дне и тенями, которые, возможно, слишком долго ждали.
Кто-то все равно будет помнить. Яков. Максим. Аркадий Миронович. Раиса Тимофеевна. Светлана. Вера Никитична. Олеся. Но вслух они вряд ли станут говорить об этом часто. Есть вещи, для которых слова слишком малы, как ложка для моря.
А в доме с голубыми занавесками, в деревянной кроватке с резными спинками, под тряпичным зайцем, сшитым из старого платья, спал мальчик по имени Лев. Спал крепко, ровно, чуть посапывая, сжимая крошечные кулаки. Олеся сидела рядом в кресле-качалке, которое Семен нашел у себя в сарае, починил за вечер и принес без лишних разговоров.
За окном темнело. В стекле проступало отражение: женщина в кресле, кроватка, мягкий свет ночника. И больше ничего. Ни темных фигур, ни холодной воды, ни тех, кто стоял на дне. Только теплая комната, спящий ребенок и мать, которая знала без доказательств, без чужих объяснений и без страха: они оба дома.
Их действительно отпустили.