Старуха откопала замёрзшую незнакомку из снега, а затем заметила у неё в ладони нечто странное
Увезли Олесю в чужую страну, и там сказка кончилась в первый же месяц. Паспорт у нее забрали, сказали, для оформления бумаг, да так и не отдали. Из дома выходить одну не пускали.
Языка она не знала, денег своих не имела, позвонить домой не могла, а если и могла, то куда, кому? Сестра? Сестра все это и устроила. Муж оказался не мужем, а хозяином. Держал ее в большом холодном доме на отшибе, где готовить, стирать, убирать, молчать.
Не жена, прислуга без жалования, без документов, без права уйти. Заперли, как пчелу в стеклянной банке, гуди-не гуди, а стекла не пробьешь. Знахарка слушала, не перебивая, и перед ее мысленным взором вставала вся эта чужая жизнь так ясно, будто она сама там побывала.
Свадьбу играли скоро, будто торопились куда. Олеся вспоминала ее обрывками, как дурной сон. Зал казенный, слова непонятные, чужие лица, а Марина рядом суетится, сияет, подписывает какие-то бумаги, шепчет: «Улыбайся, Леська, улыбайся, вот твое счастье».
И жених, немолодой уже, с холодными вежливыми глазами, что глядели на нее, как глядят на купленную вещь. Годная, крепкая, послужит. Тогда Олеся приняла этот взгляд за строгость.
Потом поняла: то была оценка хозяина. «Я ведь до последнего верила, что меня любят, — говорила она, и в голосе не было слез, одна усталость. — Что сестра меня устраивает по-доброму, что там за морем начнется настоящая жизнь. Я платье себе представляла, дом с видом на что-нибудь красивое. Как буду по-ихнему говорить, научусь, работу найду. Дура. Молодая дура, которой мать в 13 лет умерла, а отца и вовсе не помнила. Мне так тепла хотелось, что я на любое тепло шла, как мотылек на свечку. А свечка-то оказалась не свечка, печка, крематорий».
Первый месяц там был еще сносным. Ей показывали дом, водили по нему, как по музею, кормили. А потом, когда самолет, привезший ее, давно улетел, когда назад дороги не стало, все переменилось разом.
Паспорт на оформление ушел и не вернулся. Телефон ей выдали простенький, но звонить с него можно было только в две-три записанные хозяином точки. Выходить одна она не могла.
Дом стоял на отшибе, за высокой оградой, до ближайшего жилья далеко, а языка Олеся совсем не знала. Хозяин уезжал по своим делам, оставлял ее запертой, и она мыла, готовила, стирала, драяла полы в комнатах, куда ей и заходить-то потом не разрешалось, и ждала. Ждала неизвестно чего.
«Знаешь, что страшнее всего было?» — сказала она вдруг, глядя знахарке в глаза. «Не то, что бьют. Он меня и не бил почти, рук не марал. Страшнее было, что я — никто. Ни имени, ни бумаги, ни голоса. Захоти он меня в подвал посадить, и никто б не хватился. Я ж для всего мира умерла еще до того, как Марина это придумала. Меня как из деревни увезли, так меня и не стало. Я была как тень в чужом доме. Тень моет посуду. Тень не жалуется. Тень никто не ищет».
Галина Петровна качала головой и молча подливала ей питья. Она пробовала сопротивляться. По-своему, тихо, как умеет сопротивляться загнанный, но не сломленный человек.
Прислушивалась к чужой речи, повторяла про себя слова, складывала их. Хозяин думал, дура деревенская, ничего не смыслит, и при ней говорил свободно, по телефону, с гостями. А Олеся слушала.
И понемногу, месяц за месяцем, начала понимать. Это было ее единственное оружие — понимать больше, чем от нее ждали. «А потом Соня родилась», — сказала Олеся, и голос ее сорвался.
Знахарка вздрогнула. «Дочка? Твоя?» — «Моя. Соня. Только она не со мной».
Олеся повернула к старухе лицо, и в этом лице было столько муки, что Галина Петровна отвела глаза. «Я на сносях была, когда меня увозили, а родила уже там. Первые месяцы мы не расставались».
«Потом прилетела Марина и стала убеждать, что ребенку будет лучше дома. Говорила уверенно, заботливо, будто и вправду думала о племяннице».
«Я поверила. Отпустила Соню с ней. Сама передала дочь сестре, не понимая, что отдаю им власть над собой».
Она замолчала, стиснув фотографию. «Это чтоб держать меня», — сказала она глухо. «Пока Соня у них, я никуда. Я ж мать. Я ж на этой цепи покрепче, чем на той, что паспортом держит». Они это знали…