Старушка в больнице знала больше, чем казалось всем вокруг
Голос прозвучал негромко, почти ровно, но коридор сразу стих. Даже те, кто делал вид, что проходит мимо, остановились. От лифтов к ним шёл Матвей Остапович Левченко, главный врач. Высокий, сухощавый, в белом халате поверх тёмного костюма, он двигался без спешки, но все почему-то расступались заранее. В свои сорок шесть он казался человеком старше не лицом, а взглядом: внимательным, холодноватым, давно отученным от лишних выражений.
Левченко подошёл к каталке и остановился рядом. Сначала посмотрел на старуху, потом медленно обвёл глазами сотрудников.
— Почему пациентка всё ещё в коридоре?
Оксана Ильинична вытянулась так, будто её поставили перед комиссией.
— Матвей Остапович, я сразу сказала: я к ней не подойду. Я санитаркой работаю, а не неизвестно кем. Пусть её моет тот, кто не боится.
Главврач не ответил. Молчание длилось достаточно долго, чтобы женщина начала переминаться с ноги на ногу. Потом Левченко наклонился, взял старуху за запястье и нащупал пульс. Он сделал это спокойно, без гримасы, без брезгливого движения плечом. Подержал её руку несколько секунд, осторожно положил обратно на простыню, которая уже давно перестала быть чистой.
Затем он начал расстёгивать манжеты.
Сделал это неторопливо, будто выполнял обычное, давно привычное действие: подвернул правый рукав до локтя, потом левый, снял стетоскоп и оставил его на краю каталки. Обручальное кольцо с пальца он убрал в карман халата.
— Нужны тёплая вода, таз, губка и чистое бельё, — сказал он.
— Вы… сами хотите? — Оксана Ильинична растерялась, голос её стал тише. — Матвей Остапович, это же…
— Ваша смена на сегодня закончена, — перебил он, не повышая тона. — Идите домой. К семье, за которую так переживаете.
Она раскрыла рот, но слова не нашла. Впервые за всё время её уверенность будто осела, оставив на лице только смущение и злость, которую некуда было деть.
— Воду принесите, — повторил Левченко уже медсестре.
Девушка сорвалась с места так быстро, словно приказ освободил её от неподвижности. Левченко сам взялся за каталку, развернул её и закатил в смотровую. Там он включил верхний свет. Белая резкая лампа высветила грязь на лице старухи, тонкие ссадины на кистях, узловатые пальцы, складки старой одежды, в которых застряли засохшая земля и пыль.
Когда принесли таз, он опустил губку в воду, отжал и осторожно провёл по её щеке. Не делал из этого подвига, не смотрел по сторонам, не ждал восхищения. Он просто работал — ровно, внимательно, с тем спокойным уважением, которое иногда важнее любых громких слов. Так работают люди, когда помнят: тело больного, даже самого заброшенного, всё равно остаётся человеческим телом.
Вода мутнела почти сразу. Её меняли снова и снова. Левченко обтирал виски, шею, плечи, осторожно поднимал худые руки, на пальцах которых старые кольца сидели так плотно, будто давно стали частью опухшей кожи. Медсестра подавала полотенца, бельё, простыни. Она молчала, но смотрела на главного врача с таким растерянным удивлением, словно впервые видела в нём не строгого начальника, а человека, способного опуститься на колени рядом с чужой бедой.
За дверью уже никто не шептался. Шаги в коридоре стали осторожными. Даже Оксана Ильинична, не ушедшая сразу, стояла у стены и смотрела куда-то в пол.
Старуха очнулась в тот момент, когда Левченко вытирал ей ладони. Веки её дрогнули и медленно раскрылись. Глаза оказались неожиданно ясными — тёмными, внимательными, не похожими на глаза человека, который уже почти ушёл. Она долго рассматривала лицо врача, склонившегося над ней, потом едва заметно шевельнула губами.
— Сынок…
— Не тратьте силы, — тихо сказал Левченко. — Дышите спокойно.
— Руки у тебя…