Цыганка увидела вдову на кладбище и сказала: «Твой муж жив»
Узнанный по телефону звук принадлежал миру, в котором Наталья прожила всю жизнь: ремеслу, которому научил её отец.
Мастерская помещалась в бывшей летней кухне — утеплённой пристройке, обшитой изнутри вагонкой. В ней стоял верстак; пахло воском, канифолью, старой кожей и едва заметно керосином. Сколько Наталья себя помнила, столько помнила этот запах. По ночам отец работал за тонкой перегородкой, а она засыпала под его осторожные удары, паузы и отдельные голоса гармони. Короткий стук, дыхание мехов, ещё один звук.
Семён Андреевич Кравченко не считал себя знаменитостью, однако на правом берегу реки его знали многие. Инструменты везли из соседнего города, из двух других, а однажды доставили старую хромку издалека. С ней он возился три месяца. Новых гармоней не делал: для этого, говорил, есть фабрики. Ему хотелось, чтобы продолжали петь старые.
Ремесло Наталья перенимала не по книжкам. Отец учил её работать руками: как отделить голосовую планку и сохранить старую лайку клапана, как смешать воск с канифолью, как слушать меха. Она знала, что лишняя канифоль делает мастику хрупкой и зимой планку может оторвать от единственного удара по кнопке. Умела настроить разлив мягко, с медленным дыханием, чтобы голоса не выли и не спорили друг с другом.
Часто хватало одной ноты, чтобы понять причину неполадки. Планка ли просела, отошла ли кожа, не прячется ли трещина в самом углу мехов. Иногда даже играть не требовалось: взять инструмент, растянуть меха на четверть и послушать, как из него уходит воздух. Всё это отец передавал ей постепенно, пока работа не стала такой же естественной, как дыхание.
Четырнадцать лет назад зимой его не стало. Второго инсульта он не пережил. Наталья осталась за верстаком.
Поначалу мужчины, привозившие гармони, недоверчиво мялись на пороге.
— А мастер где?
— Перед вами.
Бывало, уезжали с инструментом. Через месяц возвращались: в районном центре другого мастера не находилось. Спустя два года у Натальи уже записывались в очередь.
Виктор сначала хвастался ею перед приятелями. Приводил их посмотреть на жену, которая чинит гармони: часто ли такое встретишь? Потом заработки показались ему слишком маленькими, запах воска — неприятным. Со временем он вовсе перестал заходить в пристройку.
Сам он занимался зерном. Их фирма закупала урожай у хозяйств, сушила, держала склады возле железнодорожной ветки в соседнем городе, затем перепродавала. Вторым совладельцем был Павел Руденко, школьный друг Виктора, старше на три года.
Наталья давно замечала, как устроена их дружба. Павел держал Виктора возле себя с той снисходительной привязанностью, в которой совсем не было уважения. Муж этого словно не видел.
Деньги то появлялись, то исчезали. Иногда Виктор приезжал с забитым багажником, бросал на стол пачку купюр, вёз жену в областной центр и покупал пальто, которое потом годами висело без дела. Куда ей было в нём ходить? А иной раз просил одолжить из заработанного в мастерской. Наталья давала и не жаловалась.
Даша родилась, когда матери было двадцать семь, отцу — тридцать. После родов врачи предупредили, что больше рожать не стоит. Виктор сидел тогда на подоконнике больничного коридора, в бахилах поверх ботинок, и плакал. Говорил, что ему и не нужно никого больше: у него теперь две.
Все шесть лет вдовства Наталья берегла эту картину. Мужские слёзы в коридоре служили ей доказательством, которое не требовало ничего другого. Значит, любил. Иначе не мог бы так плакать.
Октябрь, когда всё случилось, сохранился в памяти отдельными обрывками. Виктор уехал в другой город договариваться с хозяйством о подсолнечнике. Обещал вернуться ночью. В девять вечера позвонил весёлый: уже еду, ставь чайник. Наталья уловила в голосе выпитое. Он не был совсем пьян, но и трезвым его не назовёшь. Она промолчала; спорить в такие минуты было бесполезно.
Следующий звонок раздался в половине двенадцатого. Незнакомый номер, чужой голос. Двадцать второй километр дороги между районным центром и соседним городом, поворот у лесополосы. Автомобиль вылетел с трассы, врезался в бетонную водосточную трубу, опрокинулся и загорелся. Когда к нему подошли люди, огонь уже разошёлся. Сначала пытались тушить водой из бочки, потом приехали пожарные.
Тело ей не показали.
Разговор со следователем проходил в больнице: Наталье стало плохо, её привезли туда. Молодой человек, фамилию которого она не удержала в памяти, всё время смотрел на свои руки. В его речи раз за разом возникали «останки». Слово никак не соединялось с Витей. Невозможно было поверить, что оно теперь относится к нему.
Опознание провели по сохранившимся вещам. Часы, подаренные Натальей на сорокалетие, с гравировкой внутри крышки. Обручальное кольцо. Домашние ключи. Обгоревший паспорт в дверном кармане, куда Виктор обычно его клал. И сама машина: номер можно было прочесть.
В заключении стояли обгорание четвёртой степени и установление личности по сопутствующим предметам. Генетической экспертизы не было. Никто не высказывал сомнений, не добивался проверки. Наталья узнала часы. Двоюродный брат Виктора из другого города прислал телеграмму, но на похороны не приехал.
Гроб оставался закрытым. И был слишком лёгким.
Это ощущение она потом годами старалась вытеснить из памяти. Не получалось: стоило вспомнить похороны, и вместе с ними возвращалась странная лёгкость гроба.
Рядом с ним существовали другие, будто более надёжные свидетельства: узнаваемые часы, кольцо, остатки паспорта, номер машины. О них можно было говорить, их перечисляли в документах. А ощущение лёгкости оставалось только её ощущением. В дни похорон Наталье было не до того, чтобы разбирать, что именно её смущает. Потом память сама возвращала эту подробность, хотя возвращаться к ней совсем не хотелось.
Позднее Наталье пришло судебное письмо.
Павел Руденко приехал объясняться сам. Не вызвал Наталью в контору, сел за её кухонный стол, говорил долго, терпеливо. Тогда ей показалось, что он проявил участие.
— Наташа, скрывать не буду. Фирма разорилась. В семнадцатом году мы взяли кредит на элеватор, на сушилку. Витя пошёл поручителем. Подписывал при мне.
— Я об этом впервые слышу.
— Он многое тебе не рассказывал.
Руденко смотрел в чашку и объяснял, что Виктору было стыдно, что мужчины не любят приносить подобные разговоры домой.
Наталья спросила о сумме. Услышав ответ, не смогла представить его в деньгах. Такие величины звучали в новостях и не имели никакого отношения к её кухне, к банке с чаем, к заработку за отремонтированную гармонь.
— Но ведь его нет. Он умер, Паша. Почему спрашивают с меня?
— Ты приняла наследство?
— Дом, мастерскую. Машины-то не осталось.
— Смерть поручительство не прекращает, Наташа. С наследством переходят и обязательства.
Он говорил так, словно следовало лишь спокойно выслушать правило — и всё станет на свои места. Наталья слышала слова о доме и мастерской, но не могла понять, как вещи, оставшиеся ей после мужа, вдруг превратились в меру чужого требования. Дом ведь стоял там же. За стеной были отцовские инструменты. А Руденко уже рассуждал о том, сколько за всё это можно взыскать.
— Больше дома с мастерской не возьмут. Такой закон.
После объяснений Руденко предстояло ещё судебное разбирательство. Наталье пришлось съездить туда четыре раза. Банковского юриста звали Ткаченко. Полный мужчина приносил белую папку с застёжкой-кнопкой, а перед каждым заседанием доставал леденец от кашля. Пока шло разбирательство, он едва слышно перекатывал его за щекой. Именно это Наталья запомнила лучше всех произнесённых слов.
Назначенный ей адвокат посмотрел договор и не нашёл смысла заказывать экспертизу: подпись мужа, всё очевидно. Посоветовал добиваться рассрочки. Наталья послушалась.
Для него знакомый росчерк завершал разговор. Для неё после этого разговора начиналась жизнь, в которой придётся ежемесячно находить деньги. Она не знала, что ещё можно спросить у человека, разбиравшегося в судебных бумагах. Договор лежал перед ним, подпись принадлежала Виктору, другого совета не последовало. Просить рассрочку хотя бы означало просить о чём-то понятном: позволить платить постепенно, продолжая жить и работать в своём доме.
Дом вместе с мастерской оценили в один миллион девятьсот тысяч. В этих пределах суд и взыскал долг. Сумма стала её личной, ежедневной обязанностью.
Из месяца в месяц Наталья отдавала восемь тысяч.
Для постороннего это были деньги. Для неё — две гармони, перебранные полностью: снять и заново посадить планки, заменить лайку, развести строй. Две такие работы в месяц позволяли внести платёж. Но заказов иногда бывало два, иногда один, а порой за три месяца не привозили ни одного подходящего инструмента.
Тогда она принимала баяны, аккордеоны, соглашалась подтягивать меха, бралась за то, чего не любила. Как-то починила детский синтезатор: принесли и предложили тысячу, отказываться было нельзя.
Даша знала о долге. Не все подробности, но достаточно, чтобы лет в четырнадцать спросить:
— А если перестать платить?
— Тогда продадут наш дом.
— Ну и переедем. В городе квартиру снимем.
Ответ нашёлся не сразу.
— Здесь моя мастерская, Даша. Там вся моя жизнь. Другого дела я не умею.
О могиле Наталья дочери не сказала. Если они уедут, к Виктору станет некому ходить. Из города часто не наездишься, а Даша вырастет и устроит свою жизнь, как и должна. Матери же следовало оставаться здесь, рядом с ним.
Эта мысль удерживала её шесть лет. До вечера, когда из телефона послышалась отцовская тальянка…