Муж решил поселить всю свою родню в моём доме, не подозревая, что я уже знаю, кому звонить
Комната взорвалась криками. Кто-то возмущался, кто-то плакал, кто-то обвинял её в жестокости. Павел стоял посреди этого шума, растерянный и бледный. Галина Ивановна подскочила к Лесе так близко, что та почувствовала запах её лекарств.
— Не посмеешь, — прошипела она. — Ты никто. Даже ребёнка моему сыну родить не смогла. Пустоцвет. Настоящая женщина род продолжает, а не по судам бегает.
Павел вздрогнул. Леся увидела это. Увидела, как он опустил глаза. И промолчал.
Он даже не попытался сказать матери: «Хватит». Не сделал шага к жене, не поднял руки, не оборвал эту грязь. В его молчании было больше правды, чем во всех поздних извинениях, которые он ещё мог бы придумать. Леся вдруг увидела не мужа, а взрослого мальчика, который всю жизнь прятался за материнской спиной и называл это семейной верностью.
Вот тогда боль ударила по-настоящему. Не из-за слова — грязного, жестокого, рассчитанного. А из-за его молчания. Они почти год пытались завести ребёнка. Леся обследовалась, врачи говорили, что с ней всё в порядке, мягко намекая: провериться надо и мужу. Павел отказывался, обижался, уходил от темы. Он знал, насколько это болезненно. И всё равно позволил матери ударить туда, где было тоньше всего.
Леся посмотрела не на Галину Ивановну, а на него.
— У вас осталось пятьдесят восемь минут.
Она повернулась и поднялась на второй этаж. Ей нужно было уйти, пока они не увидели её слёз. Не слёз слабости — слёз окончательного прощания с последней надеждой…