Старуха откопала замёрзшую незнакомку из снега, а затем заметила у неё в ладони нечто странное
Дом встретил их запустением. Три года без хозяйки, без тепла, без заботы — это видно было по всему. Отсыревшие стены, покосившееся крыльцо — то самое, с фотографии, — заброшенный огород под снегом, пустой омшаник, где мертвыми коробами стояли осиротевшие ульи.
Олеся ходила по родным комнатам, трогала стены, узнавала и не узнавала. Тяжело было, но не так, как думалось, потому что теперь она была тут не одна. Рядом была дочь, а на другом конце деревни жила старуха, которая вытащила ее из снега и стала ей второй матерью.
Пасеку Олеся взялась поднимать той же весной. Не разом — на что было разом-то? Денег в обрез, но упрямо, улей за ульем. Съездила к дальним пчеловодам, купила первые семьи.
На это пошли те деньги, что удалось выручить, да те, что помогли собрать соседи, устыдившиеся давешних слухов. Дед Мирон ей улей чинил, вспоминал, как отец ее, покойный пасечник, все тут устраивал. Богдан, участковый, в выходные приезжал помогать с крышей омшаника, а может, и не только ради крыши приезжал, но это уже другая история, и торопить ее не стоит.
Деревня, еще недавно шептавшаяся за спиной, теперь понемногу тянулась к ожившему двору. Кто с советом, кто с рассадой, кто просто поглядеть, как дочь Оксаны возрождает отцовское дело. А в самый разгар весны, когда зацвели сады и первые семьи облетелись, случился на пасеке день, который потом долго вспоминали в деревне.
Пришли всем миром чинить омшаник, ставить новые ульи, копать, латать крышу. Мужики тесали, бабы белили, ребятня таскала щепу. Дед Мирон распоряжался, вспоминая, как тут все было при покойном пасечнике.
К полудню вынесли на длинный стол, что сколотили прямо во дворе, нехитрую снедь: картошку, соленые грузди, ржаной хлеб — и ели все вместе, шумно, весело, как давно уже не едали в притихшей, вымирающей деревне. И Олеся, глядя на это, вдруг поняла, что дом ее снова стал тем, чем был при родителях, местом, куда сходятся люди. Сердцевиной.
Ей не просто вернули стены. Ей вернули ее место в живой человеческой цепи, которую сестра когда-то пыталась разорвать. Соня носилась среди взрослых, чумазая, счастливая, и уже никого не дичилась.
Она быстро прижилась в родном доме, будто и не было тех чужих лет. Дети отходчивые, дети умеют прощать себе прошлое, которого не выбирали. Она полюбила пчел, не боялась их вовсе, стояла рядом, когда мать в сетке возилась у летков и серьезно спрашивала, почему одна пчелка толстая, а другая худая.
И Олеся объясняла. Про матку, про рабочих пчел, про то, как весь улей — одна семья, где каждый за всех, и никто никого не бросает. И сама, объясняя, каждый раз чуть не плакала.
Вот бы всем людям так, как пчелам. К осени первого года пасека дала первый настоящий мед. Немного, но свой, местный, тот самый, отцовский, с горчинкой лесного разнотравья.
И Олеся первую рамку с медом отнесла не на продажу, отнесла знахарке. Знахарка Галина Петровна к тому времени была в этом доме своим человеком, приходила часто посидеть, поглядеть на Соню, которая быстро к ней привязалась и звала бабой Галей. Приняв рамку с первым медом, старуха расчувствовалась, а потом, как водится, скрыла это за делом, взяла плошку свежего воска, растопила его в старой закопченной ложке и, улыбаясь, вылила в блюдце с холодной водой.
«Ну-ка поглядим, что нынче нальется», — сказала она. И воск застыл ровным чистым цветком. Ни дороги, ни ворот, ни решетки, просто цветок будто распустился.
«Вот, — сказала Галина Петровна удовлетворенно. — Отпустило. Улегся камень с сердца, теперь и жить можно…»