Старушка в больнице знала больше, чем казалось всем вокруг
— Ни о чём, — сказал Левченко. — Поехали. Пока он держится.
Каталка покатилась по коридору. Колёса мягко шуршали по кафелю, звук становился всё глуше, пока не исчез за дверями операционного блока.
Операция длилась семь часов. Для Богдана это время провалилось в темноту, а для тех, кто находился по другую сторону дверей, растянулось почти до невозможности. Он очнулся только к вечеру следующего дня — в реанимации, под капельницами, с тугой повязкой на груди и тяжёлой слабостью во всём теле.
Сначала он не понял, что изменилось. Всё было вязким: свет, голоса, запах лекарств, собственное дыхание. Потом почувствовал главное. В груди билось сердце. Ровно, сильно, уверенно. Не как чужая вещь, случайно вставшая на место, а как что-то, что давно знало дорогу крови, глубину вдоха, тайный ритм его тела.
Первым он спросил об отце.
Дежурный врач отвёл глаза. Сказал, что операция прошла хорошо, что Матвей Остапович сейчас не может прийти, что главное — отдыхать и не волноваться. Но Богдан уже умел слышать ложь не по словам, а по паузам. По тому, как врач слишком долго поправлял капельницу, как не смотрел прямо, как осторожно подбирал каждую фразу.
Правду ему сказали через несколько дней, когда он немного окреп. Говорили медленно, бережно, словно приближались к ране. Показали документы: подписи, распоряжения, ровные строки. В одной подписи линия едва заметно дрогнула, и Богдан почему-то сразу увидел именно её.
Он долго молчал. Лежал, положив ладонь на грудь, под которой новое сердце билось ровно и сильно.
— Он знал? — спросил он наконец. — Когда утром говорил со мной, он уже знал, что не вернётся?
Ответ пришёл не сразу.
— Знал.
Богдан закрыл глаза. Одна слеза скатилась по щеке, и он не стал её вытирать.
Рука осталась на груди. Под повязкой, под рёбрами, глубоко внутри билось сердце человека, который не успел быть ему отцом двадцать лет, но успел стать им в последний час. Богдан слушал этот стук долго, почти не дыша, и что-то шептал одними губами.
Может быть, благодарил. Может быть, прощал. Может быть, обещал жить так, как ему велели: за себя и за того, кто наконец не ушёл.
За окном чуть колыхалась занавеска. Свет вечерних ламп ложился на белую стену ровными полосами. В коридоре всё так же капала вода из старого крана — мерно, спокойно, по капле.
А в груди Богдана билось сердце его отца.