Я уже бросился к женщине, которую считал погибшей, но брат жены остановил меня одной фразой
Я эту фразу забыл почти на шесть лет и вспомнил ее в машине по дороге с курорта домой, и мне стало так, что я съехал на обочину. Про тот месяц между похоронами и звонком я скажу немного, но скажу, потому что без него непонятно, в каком состоянии я садился в машину. Похороны были двадцать четвертого января, погода стояла минус двадцать шесть, и это, как ни странно, единственное, что я про тот день помню в подробностях.
Мороз, пар изо рта, и что у могильщиков были красные руки. Народу пришло много, я не ожидал. Человек шестьдесят, из школы пришли все, включая директора и трех уборщиц.
Пришли женщины из библиотеки, которую сократили четыре года назад, вся бывшая смена, семь человек. И пришли дети. Не дети из школы, а те, взрослые уже, которые ходили к ней в библиотеку в двухтысячных.
Их было человек десять, от двадцати пяти до сорока, и я половину не знал в лицо. Одна женщина лет тридцати пяти подошла ко мне на поминках и сказала: «Вы простите, я вас не знаю. Я к Ирине Сергеевне ходила с восьми лет. Она мне в тринадцать дала книжку, после которой я пошла в педагогический». И заплакала. Их таких за тот день было четверо.
Галина Петровна на похоронах держалась. Стояла у гроба, не плакала, а когда закапывали, отвернулась и смотрела в сторону. Я ее потом отвез домой и просидел у нее полчаса.
И она мне на прощание сказала: «Алёша, ты держись». Дмитрий все три дня работал руками. Он привез, увез, оплатил, расставил, договорился.
Он ни разу не сел за стол на поминках, он все это время что-то делал. Носил стулья, открывал форточку, провожал людей. Я тогда решил, что он так справляется с горем.
Теперь я думаю, что он так справлялся с тем, что стоит у гроба сестры, которой сорок девять лет не сказал одну вещь. И вот последнее про тот день. На поминках он подошел ко мне в коридоре, и я видел, что он хочет что-то сказать.
Он открыл рот и не сказал. Развернулся и пошел выносить мусор. Я потом уже в феврале спросил его, что он тогда хотел сказать.
Он ответил: «То же самое, что сказал на курорте. Я просто не смог там, при матери». Первую неделю я работал, вышел на третий день, потому что дома было невозможно.
Мужики на участке смотрели на меня и не знали, что говорить. И правильно делали, потому что говорить нечего. Начальник цеха, Арсен Борисович, подошел на второй день, положил руку на плечо и сказал: «Алексей, если надо, бери сколько надо».
И все. Вот это «сколько надо» было лучшим, что мне сказали за тот месяц. На второй неделе я стал разбирать ее вещи и остановился на третьей полке.
Дальше не смог. Они до сих пор так и стоят. Три полки разобраны, остальное как было.
Даша приехала на девять дней, потом уехала обратно, потому что работа, и звонила каждый вечер. Мы с ней в те вечера разговаривали лучше, чем за предыдущие пять лет. И это отдельная горькая вещь: чтобы отец с дочерью начали разговаривать, кому-то надо умереть.
Спал я плохо, просыпался в четыре, потом лежал. Я в эти часы не думал ничего умного, я просто прокручивал последнее утро: как я брился, как услышал стул, как вышел, как она лежала. Раз двести.
У человека в такой ситуации мозг устроен глупо: он ищет момент, в который можно было бы все изменить, находит его и потом крутит по кругу. Мой момент был такой: я брился четыре минуты. Если бы я брился две, я бы вышел на две минуты раньше.
Врач мне потом сказал, что это ничего бы не изменило, что при таком объеме тромба счет идет не на минуты, а на секунды и что я все сделал правильно, я это знаю. И все равно каждое утро в четыре я бреюсь заново, только уже быстрее. И вот в этом состоянии, в мой тридцать первый вечер без нее, позвонил ее брат и сказал: «Поедем в горы…»