После смерти мужа появилась его тайная семья и потребовала всё имущество, но я знала то, чего не знали они
В ту ночь я впервые после похорон легла в нашу с Виталием кровать. Не знаю почему. Возможно, диван окончательно стал мучительным. Возможно, мне нужно было доказать себе: это моя спальня, моя постель, мой дом. Никакая Зоряна не может отнять у меня право спать там, где я прожила двадцать два года.
Подушка всё ещё пахла Виталием. Слабым, почти исчезнувшим запахом его шампуня и кожи. Я уткнулась в неё лицом, и слёзы пошли сами — горячие, злые, солёные.
— Зачем? — шептала я в темноту. — Что я тебе сделала?
Ответом была тишина. Тёмный потолок. Скрип ветки за окном. Дом, где каждый предмет помнил его лучше, чем я теперь хотела.
Груша забралась в ноги, тяжело улеглась поверх одеяла. Шельма устроилась у моей головы и положила лапу мне на щёку. Мокрую от слёз.
И там, между двумя кошками, в постели человека, который меня предал, я впервые почти решилась сдаться.
Можно подписать. Уйти. Начать заново. Мне сорок девять. У меня есть профессия, руки, голова, клиенты. Можно снять квартиру, работать, жить без сада, без яблонь, без фирмы, без прошлого. Сдаться — и боль, может быть, станет тише. Не нужно будет ждать полиции. Не нужно слушать Соколенко. Не нужно ночами читать чужие переводы.
Эта мысль была похожа на обезболивающее: опасная, сладкая, временная.
Я даже начала мысленно собирать вещи: документы, несколько книг, фотографии родителей, миски кошек, их переноски. Представила съёмную квартиру с чужими обоями, узкую кухню, подоконник для Шельмы, диван для Груши. Представила, как отдам ключи и больше не услышу, как яблони скребут ветками по стеклу. На секунду это показалось свободой. Потом я поняла: это не свобода, а бегство, проданное мне под видом покоя.
До рассвета оставалось несколько часов, когда зазвонил телефон. Номер был незнакомый. Женский голос — молодой, испуганный.
— Олеся Мироновна? Простите, что ночью. Меня зовут Ирина Савич. Мой отец — нотариус, который удостоверял завещание вашего мужа.
Я села в кровати. Сон, которого и не было, исчез окончательно.
— Слушаю.
— Мне нужно с вами встретиться. Лично. Это касается завещания. Отец не знает, что я звоню. Он… он будет в ярости. Но я не могу молчать.
Голос дрожал. Не игра. Не актёрская тревога. Настоящий страх.
— Когда?
— Завтра утром. Городской парк, главный вход, в девять. Я буду в красном пуховике.
Связь оборвалась.
Я сидела в темноте с телефоном в руке. Шельма подняла голову и недовольно посмотрела на меня, словно я нарушила ночной порядок вещей. Дочь нотариуса. Завещание. Красный пуховик.
Впервые за эту бесконечную ночь я почувствовала не отчаяние. Что-то другое — холодное, острое, знакомое. То чувство, которое приходило в работе, когда безнадёжное дело вдруг открывало щель.
Я не романтизировала такие моменты. Шанс — ещё не победа. Он может оказаться ложным, опасным, недостаточным. Но шанс меняет дыхание. До него ты стоишь перед стеной и ищешь, куда ударить лбом. После него видишь хотя бы трещину. И пусть за ней может быть пустота, всё равно появляется направление. Когда из хаоса бумаг проступал узор.
Я ещё не знала, помощь это или ловушка. Но уже понимала: если шанс есть, я пойду за ним…