Бабушка сразу сказала Оле, что жених ей не пара, но настоящую причину девушка поняла только на даче у свёкров
У ворот Дарина остановилась. Они были закрыты. Кодовой комбинации она, конечно, не знала. Несколько секунд она смотрела на панель, чувствуя нелепость положения: уйти решила, а выйти не может. Потом развернулась и пошла к Степану Григорьевичу, который уже поднимался на крыльцо.
— Откройте, пожалуйста, ворота.
Он посмотрел на неё долго. В его взгляде не было злобы. Скорее холодное любопытство: будто перед ним оказался человек, который почему-то не стал жить по установленному здесь распорядку.
— Уходите?
— Да.
Он ещё секунду изучал её лицо, затем молча спустился, подошёл к панели и набрал код. Ворота разошлись так же медленно и бесшумно, как утром.
— Спасибо, — сказала Дарина.
Степан Григорьевич не ответил. Просто повернулся и пошёл обратно.
Дарина вышла на грунтовку. Ворота за спиной закрылись. Беззвучно, окончательно. Она прошла несколько шагов и остановилась на обочине.
Вокруг стоял лес — редкий, осенний, почти голый. На берёзах ещё держались отдельные жёлтые листья, воздух пах влажной землёй и прелой листвой. До машины оставалось восемь минут. Дарина смотрела на экран, потом убрала телефон и стала просто дышать. Глубоко, медленно, будто впервые за день ей дали достаточно воздуха.
Внутри было странно. Не пусто и ещё не больно. Скорее так, как бывает после занозы: место саднит, но главный источник боли уже вынут.
Она думала о Марте. О том, как девочка стояла, прижав руки к бокам, как смотрела в землю, как метнулась к щели в заборе, получив разрешение уйти раньше, чем успела в него поверить. Дарина надеялась, что дома её встретили просто — не расспросами, не разбором, не наказанием, а обычным человеческим: «Где ты была? Заходи, замёрзла».
Потом мысли вернулись к Андрею. Был ли он другим все эти месяцы или таким же, только в другой обстановке? Наверное, второе. В городе, среди проектов, кафе, встреч, он показывал ту часть себя, которая умела быть внимательной и удобной. А здесь, за глухим забором, рядом с отцом и матерью, не нужно было подбирать форму. Здесь можно было не притворяться. И он оказался человеком, который делит мир на своё и чужое, на порядок и нарушение, на тех, кто вписывается, и тех, кто мешает.
Она не вписалась. И, к удивлению, это совсем не казалось поражением…
Наоборот, в этой невписанности было что-то спасительное. Ещё утром она боялась не понравиться его родителям, сделать неловкое движение, наступить не туда, сказать не то. Теперь оказалось, что худшее уже произошло — она действительно не подошла. И мир не рухнул. Просто с неё сняли чужую мерку, которая всё равно жала…