Собака настойчиво тянула хозяина к мусорным контейнерам, пока он не заметил там нечто странное

Без всего того, что у меня к этой женщине из 104-й квартиры успело накопиться. Дверь 104-й квартиры открылась на третий звонок. Первыми по всем правилам заходили оперативники.

Дорошенко и двое из отдела. Я стоял вторым эшелоном. У лифта.

Никакого штурма не понадобилось. Два замка щёлкнули изнутри. Цепочка не была накинута.

Она стояла в прихожей одетая. Тёмное платье. Волосы прибраны.

Как будто собралась в учреждение. Босая. На вошедших посмотрела без испуга.

Поверх. Как на постояльцев, явившихся после расчётного часа. Нашла глазами меня.

«Долго же выходили, — сказала она. — Вы приходили в среду. Я вас предупреждала, что всё слышу».

Задержание провели в предусмотренном законом порядке. Основания были теперь как из учебника. Оформлял я вслух, под протокол.

Дата, время, разъяснение прав. Дорошенко. Она выслушала права, не перебивая.

И заметила, что формулировки у меня казённые, но чистые. Так она и сказала. Тоном преподавателя, принимающего зачёт.

Дорошенко увёл её с сотрудницей вниз. В машину. Сопротивление.

Ноль. У лифта она приостановилась и посмотрела на камеру под потолком. Коротко.

Как на старую знакомую.

Снова Савченко и Романюк. Третий раз в этом деле. Коваленко работала с реактивами.

Я вёл протокол. Квартира была вычищена и выскоблена. Хлоркой.

Той самой, которой пахло 22-го через порог. Но так, чтобы совсем, не бывает. Ванная.

Кафель белый, старый. Реактив подсветил швы. Затирка между плитками держала кровь.

Сколько её ни мой. Под бортиком ванны, в стыке, следы. В сливном отверстии, на решётке, следы.

На штанге для занавески шесть пластмассовых колец. Пустых. Занавески в ванной не было.

И я знал, где она. В камере хранения вещественных доказательств. Голубая.

С рыбами. Волокна с колец Коваленко сняла и упаковала. Сравнение потом дало совпадение.

В хозяйственном шкафу в коридоре, среди банок и старых журналов, ножовка по дереву с деревянной ручкой. Полотно чищено, но до креплений, где оно входит в ручку, чистка не дошла. В кухонном ящике нож с чёрной пластиковой рукоятью.

Самый обычный. На плите эмалированная кастрюля с крышкой, отмытая до скрипа. Коваленко перевернула её под лампой и молча показала мне ободок изнутри.

В комоде, под бельём, две пустые блистерные пластинки от феназепама и рецептурный бланк на имя Гнатюк. И тетради. Семь общих тетрадей лежали в комоде стопкой, перевязанной лентой.

Верхняя подписана от руки: «Кулинарная книга». Я открыл для протокола наугад.

Столбик расходов, рецепт свекольника. Дальше. Ровные строчки латиницы.

Немецкий. Я его в школе учил ровно настолько, чтобы узнать. Со следующего разворота английский.

Потом снова кириллица. Поверх старых записей, поперёк, кругами. Числа, имена без фамилий.

Слова, похожие на заговор от зубной боли. Читать это было нельзя. Это надо было переводить, и заниматься этим предстояло не мне.

Пока Коваленко паковала ножовку, я стоял в этой ванной, тесной, два метра на полтора, и считал. Не меньше восьми частей, если Мельник прав. Семь ходок вниз.

Ей шестьдесят восемь. Здесь, в этих двух метрах на полтора, женщина её лет проработала ночь и день с перерывами на лифт. Я примерял это на себя, на сорокалетнего мужика, который жмёт от груди сотню.

И у меня не сходилось. У неё сошлось. Вот это несхождение и было для меня самым тяжёлым в деле…