Враги были уверены, что избавились от моего друга навсегда. Сюрприз, который ждал меня при вскрытии его последнего груза

«Рыжов прислал, пломбу покажи». Я открыл кузов. Человек залез внутрь, достал фонарик, осмотрел пломбу на гробе, потрогал швы и провел пальцем по пайке.

Потом он достал блокнот, сделал отметку и спрыгнул на землю. «Нормально, едешь по графику, в городе тебя встретят», — сказал он. Он ушел к серому седану без номеров и уехал.

Я стоял у кузова и смотрел ему вслед, а внутри меня поднималась волна тревоги. Холодная, липкая, какая бывает за секунду до того, как ты слышишь свист летящего снаряда. Зачем Рыжову проверять пломбу на полпути?

Зачем посылать человека за 200 километров, чтобы убедиться, что гроб не вскрыт? Если внутри тело погибшего солдата, кому какое дело до целостности пломбы? Но если внутри не тело, тогда все обретает смысл: тяжелый гроб, запаянная крышка, запрет на вскрытие, промежуточная проверка.

Я стоял на обочине, ветер трепал полог кузова, и я смотрел на цинковый ящик, в котором якобы лежал мой друг. Впервые за трое суток у меня не было слов даже для мертвого Лехи, с которым я разговаривал всю дорогу. Потому что в эту секунду я начал подозревать, что разговаривал с пустотой.

Я понял, что Лехи там нет и, может быть, никогда не было. Но я еще не знал главного. Я не знал, что пока я вез этот проклятый груз через полстраны, в моем родном городке разворачивалась беда.

На моей тихой Садовой улице двое чужих мужчин сидели в моем доме. Они решали, сколько еще часов моя мать проживет без укола инсулина. Я приехал в областной центр к полуночи.

Город спал, и только редкие фонари разбрасывали желтые пятна по мокрому асфальту. Дождь начался еще за городом и не прекращался. Это был мелкий, надоедливый осенний дождь, от которого не просто промокаешь, а пропитываешься насквозь, как губка.

Я загнал тягач на площадку перед зданием штаба на Центральной улице, заглушил двигатель и откинулся на сиденье. Тело гудело от усталости, ведь позади были 3200 километров за четверо суток. По 18 часов за рулем с остановками только на заправку и короткий обморочный сон в кабине.

Спина не разгибалась, в правом колене стреляло при каждом движении, а глаза жгло так, словно мне сыпанули песок под веки. Но я довез груз и выполнил задание. Утром сюда придут сотрудники ведомства, приедет Валентина Григорьевна Самойлова, мать Лехи, и я передам ей гроб с сыном.

Последний рейс для моего веселого друга. Я сделал все правильно, или мне так казалось, потому что правильным в этой истории не было уже ничего. Просто я пока еще этого не понимал.

Первым делом я набрал маму. Гудки шли долго: один, два, три, пять, семь. Она не брала трубку.

Я посмотрел на экран телефона, на часах было час двенадцать ночи. Спит, конечно, спит, нормальные люди в это время спят. Но пальцы сами нажали повторный вызов, и снова пошли гудки, а за ними тишина.

Включился автоответчик с маминым голосом: «Вы позвонили Нине Алексеевне, оставьте сообщение после сигнала». Я не стал оставлять сообщение, я просто сидел и смотрел на мертвый экран. А внутри что-то тихо скулило, как раненый зверь.

Она всегда брала трубку в любое время, даже если спала. Она знала, что я служу, и каждый мой звонок мог быть последним. Она держала телефон на подушке рядом с головой, это я знал точно.

Она сама мне рассказывала, смеясь: «Барсик обижается, что я его подвинула ради твоей звонилки». «Почему она не берет трубку?» — подумал я и набрал в третий раз. Ничего.

Тогда я убрал телефон, закрыл глаза и приказал себе не паниковать. Утром позвоню, утром все прояснится. Я провалился в тяжелый черный сон без сновидений.

Мне показалось, что прошла всего секунда, когда меня разбудил стук. Это был негромкий, нетревожный, ровный, уверенный стук костяшками пальцев по стеклу водительской двери. Как будто кто-то стучит в кабинет, зная, что его впустят.

Я дернулся, и рука автоматически метнулась под сидение, где лежал монтировочный ключ. Только потом мозг проснулся и оценил обстановку: темнота, дождь, площадка у здания. Часы на приборной панели показывали три сорок одну ночи.

Я повернул голову и увидел за мокрым стеклом лицо. Мужчина лет сорока пяти, может, чуть больше. На нем была блестящая от воды кожаная куртка и черная водолазка под ней.

На безымянном пальце правой руки виднелся массивный золотой перстень с черным камнем. На шее висела толстая цепь, которая поблескивала в свете далекого фонаря. Лицо гладкое, ухоженное, с аккуратными усами и внимательными карими глазами.

Он улыбался не враждебно, а так, как улыбается врач, который знает ваш диагноз, но еще не решил, сообщать ли его вам. Я приоткрыл дверь на ладонь, не убирая руку с монтировки, и спросил: «Кто такой?» Он не отступил, не напрягся, просто стоял под дождем, словно вода была ему нипочем.

«Караван?»