Встреча с прошлым: к чему привел неожиданный вечерний разговор с человеком, которого я пыталась забыть

— Не знаю. Может.

— Неси. Я с тобой пойду.

Я посмотрела на него.

— Гриша, тебя снова могут побить.

— Пускай.

Я не стала спорить.

— Ложись.

Он ушел. Я слышала, как он лег, повозился, потом задышал ровно.

А я всё не ложилась. Подошла к окну, отодвинула край занавески. На улице было тихо. В окне Пелагеи горел свет — поздний, неурочный. В доме Артема Палыча света не было. А за огородами, в дальнем доме, тоже горел огонек — слабый, ровный.

Я долго стояла у окна. Потом отпустила занавеску.

В углу лампадка давно погасла. Я зажгла ее снова. Маленький огонь дрогнул, вытянулся и стал ровным.

Не знаю, кому я зажгла его в ту ночь. Степану — чтобы помог мне не испугаться. Ольге и ее детям. Гришке, который спал на лавке. А может, даже Федьке — глупому, испуганному мальчишке, который уже сам не знал, как выбраться из того, куда его завели взрослые.

Под утро я задремала за столом. Мне приснилось, будто я иду к колодцу, а у колодца стоит Пелагея спиной ко мне. Из ее рук падает сверток. Я поднимаю его, ткань сама разворачивается, и внутри лежит топор и старая бумажка с чьим-то именем. Я хочу прочитать имя — и тут меня будит петух.

Я открыла глаза. Стол под локтем был холодный. За окном только начинало синеть.

Я тихо встала, чтобы не разбудить Гришку, подошла к печи и проверила угли. Они еще жили под пеплом. Я подложила щепки, раздула. Пламя быстро выбралось из-под полена.

И в эту минуту, глядя на огонь, я поняла: если я сложу всё это у себя в голове и никому не скажу, я останусь одна со своим знанием. А это тоже неправильно.

Рано или поздно придется говорить.

Не Савелию Петровичу? Нет, ему, может быть, как раз придется. Но не сразу. Не Ольге — ей и так тяжело. Не Гришке — он уже втянут глубже, чем мне хотелось бы. Кому-то другому. Я пока не знала кому.

Я положила ладонь на теплый бок печи. За стеной в сенях хрюкнул поросенок. Рассвет серел за окном.

А в окне Пелагеи свет всё еще горел.

Она тоже не спала. Значит, боялась. Может, даже больше меня. Потому что ей уже было что прятать. А мне пока было только что понимать.

Я перекрестилась у лампадки, как умела, не по-ученому, а по-бабьи, торопливо и искренне, и пошла будить Гришку.

Нам надо было нести хлеб.

Мы вышли рано, когда поселок еще не проснулся до конца. Я несла завернутый в полотенце каравай, Гришка — крынку молока. Утро было теплое, но еще мягкое, не жаркое. Над огородами низко стлался туман, трава вдоль тропинки блестела росой, и от земли тянуло сыростью.

Гришка шел молча, чуть впереди. Синяк на его лице уже переходил в желтизну, и от этого сын казался старше, будто за эти несколько дней из мальчишки стал почти взрослым. Он не жаловался. Ни вчера, ни сегодня. Только у поворота к огородам обернулся и спросил:

— Мам, а если кто увидит?

— Увидит и увидит, — сказала я. — Мы ничего плохого не делаем.

Он кивнул и пошел дальше.

Ольга открыла не сразу. Сначала за дверью послышался детский голос:

— Мам, там та тетя пришла.

Потом шаги, засов, и дверь отворилась.

— Здравствуйте, Марфа.

— Здравствуй. Мы ненадолго.

Она посмотрела на Гришку. Он стоял рядом со мной, прижимая крынку к животу обеими руками. Серьезный, насупленный, весь собранный, будто пришел не в гости, а на важное дело.

— Заходите, — тихо сказала Ольга.

В избе пахло дымом, кашей и теплым молоком. Мишка сидел на лавке и грыз сухарь. Алена стояла у печи, держала ухват — видно, помогала матери. Девочка была тоненькая, с худыми запястьями и большими настороженными глазами. На Гришку она посмотрела быстро, исподлобья, потом сразу отвернулась. Но через мгновение снова скосила на него взгляд.

— Где Павел? — спросила я.

— С утра ушел. Опять в контору.

Ольга сказала это спокойно, без жалобы. Просто как факт, с которым она уже смирилась, потому что сил возмущаться больше не оставалось.

Я положила хлеб на стол. Гришка поставил крынку рядом. Мишка сразу перестал грызть сухарь и уставился на молоко.

— Пусть дети поедят, — сказала я.

Ольга кивнула. Взяла две кружки и стала разливать молоко медленно, осторожно, будто делила не крынку, а последнее, что есть в доме. Может, так оно и было.

Гришка присел в сенях на порог. Алена снова покосилась на него, задержала взгляд чуть дольше, потом отвернулась к печи. Мишка взял кружку обеими руками и стал пить маленькими глотками, не отрываясь.

Мы с Ольгой вышли на крыльцо и сели на ступеньки. Доски под нами чуть скрипнули. Во дворе лежала свежая щепа, у забора сохла перевернутая кадка. Всё было бедно, но прибрано — так прибрано бывает там, где люди держатся за порядок, чтобы не распасться самим.

Ольга долго молчала. Потом сказала:

— Вчера к нам Вера приходила.

— Зачем?

— Сказала: «Не обижайтесь, я по-доброму». И начала спрашивать, правда ли, что Павел раньше на складе работал. Правда ли, что мы из-за суда уехали. Правда ли, что в бумагах у него что-то не так.

Она провела ладонью по коленям, будто стряхивала невидимую пыль.

— Я ей ничего не ответила. А она посидела, посидела, потом у калитки обернулась и говорит: «Ольга, ты бы мужу сказала, пусть сам съездит и привезет нормальную справку. А то люди говорят — скрывает».

Я молчала. Ольга посмотрела на свои руки.

— Марфа, я вам еще одну вещь скажу. Последнюю.

— Скажи.

— Там, где мы раньше жили, когда на Павла показали, знаете, что было самым страшным? Не то, что его обвинили. Нет. Самое страшное было, что все знали, кто виноват на самом деле. Все до одного. Кладовщик знал. Начальство знало. Соседи знали. Но когда дошло до общего разговора, до бумаги, все промолчали. Потому что тот парень был свой. А Павел — чужой. Чужого отдать проще, чем своего назвать.

Она замолчала. Из избы донесся стук кружки о стол — Мишка, видно, допил молоко.

— Ольга, — тихо спросила я, — а здесь, как ты думаешь, кто?

Она покачала головой.

— Не знаю. Но я вижу те же глаза. То же молчание. И ту же спешку.

— Спешку?